1040
Ctrl

Татьяна Рыбакова

О замечаниях по рукописи романа А. Рыбакова «Тяжелый песок», принятых автором

Из книги «Счастливая ты, Таня...»

2005, март

«Тяжелый песок» был первым романом, над которым мы с Толей [Анатолием Рыбаковым] начали работать вместе.

Беру в руки первые тридцать страниц. «Ура!» — говорю в знак приветствия. Прочитываю все за два часа. Звоню ему на следующее утро. «Толя, все прекрасно. Замечания мои пустячные — какая-то мелочь по словам, и есть только один момент, о котором мне хотелось бы c тобой поговорить. Приезжай хоть сегодня. Договорились?»

— Договорились. Я буду у тебя через сорок минут... — Голос веселый.

Наша редакция к тому времени переехала из Телевизионного театра на Пушкинскую улицу, в бывший жилой дом, где нам отвели этаж. По левую руку магазин «Пишущие машинки», по правую руку — Козицкий переулок, куда Толя и подгонял свой зеленый «Жигуленок». Я садилась на заднее сидение, разложив по обе стороны листки рукописи, а Толя, повернувшись вполоборота к ветровому стеклу, смотрел на меня и выслушивал мои замечания. Не самый удобный способ для работы, но другого выхода нет.

И вот держу в руках страницу, где написано, что через полтора года после свадьбы останавливается в Сновске поезд и выходит из него Рахиль с шестимесячным Левой на руках.

— Нет, — говорю, — не Рахиль выходит из поезда, выходит из поезда молодая дама. Она полтора года уже прожила в Базеле, в богатой и известной в городе семье. Она должна быть и одета соответствующим образом. Шляпа, модное пальто, изящные башмачки, лайковые перчатки. И не сундуки выносит кондуктор, а баулы и чемоданы. И еще складную детскую коляску для младенца, которых в Сновске и в глаза-то не видели. Этот кусок переделай.

— Хорошо, — сказал Толя, — ты права, все правильно.

И так мы прошлись по всем тридцати страницам. Я глянула на часы — два с половиной часа прошло! Слишком много. Но получили удовольствие, поняли, что нам хорошо работается вместе. Что еще надо?

— В следующий раз привези пятнадцать страниц: я не могу так надолго исчезать с работы.

— Я тебе привез кусок побольше, но дальше мы сейчас не пойдем: нам предстоит переделка. Мне надо, чтобы Яков стал полунемцем. Значит, мать из еврейки превращу в немку, к тому же лютеранку.

— Ох, — вздыхаю...

— А ты думала, миленькая моя, писать легко?! Знаешь, как говорили «Серапионы»?

— Знаю, знаю...

— «Писать, брат, трудно».

— Трудно, брат, трудно, — вторю ему, — но ты только не выкидывай хорошие страницы, когда будешь возвращаться к началу. (Рукопись я читаю буквально вслед за ним, а работаю потом по кускам.) Очень сочно написано, например, как Рахиль гладит вечером белье, раздувает утюг с угольками, набирает в рот воды, брызжет на него. Мне кажется, я даже слышу запах этой простыни, высушенной на солнце... Но Яков там у тебя без дела, читать книги дети могут и без него. Он должен их чему-то учить, ну, например, географии по контурной карте, они начнут путешествовать по разным странам, плыть по рекам, взбираться на горы, разве не интересно? Согласен со мной?

— Я подумаю, — говорит Толя, — но сначала превращу мать Якова в немку.

<...>

[Рыбаков по телефону:] Еще новость: в редакции настоятельно требуют новое название: «Рахиль» им не подходит. Пожаловался Каверину, мы сегодня гуляли вместе. Через два часа он является, папка прижата к груди, в ней два листочка с названиями — собирал в течение многих лет. Улыбается: «Что вам пригодится, берите, дарю». Посмотрел — ничего не годится, все о другом.

— Ладно, Толечка, я сегодня лягу спать и возьму Экклезиаста, уж что-нибудь я там наверняка найду.

Как обещала, беру Экклезиаста, читаю от начала до конца и ничего подходящего не нахожу. Но приходит мне в голову мысль: Винокуров привез из Германии трехтомник Мандельштама, может, там поискать?..

И тут начинается мистика. У меня есть много любимых стихотворений Мандельштама, но тут моя рука, как будто кто-то ее ведет, сразу открывает страницу со стихотворением «Сестры тяжесть и нежность». Первые строфы я помню наизусть, но надо было увидеть их напечатанными, чтобы понять: слова сами складываются в название. Тем более, у Толи на первых же страницах рукописи все время упоминается «солнечная песчаная улица», «нагретый солнцем песок», «чистый песок» уже в конце книги, где искали могилу Якова — мужа Рахили, но так и не нашли, исчезла могила...

Смотрите, я приведу эти строфы:

«Сестры — тяжесть и нежность — одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает. Песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут...»

Звоню Толе: «Как тебе кажется, если назвать „Тяжелый песок“?» Он переспрашивает: «Тяжелый песок»? Знаешь, это хорошо. Так и оставим«.

А дальше, когда уже вышла книга, получаем письмо от незнакомого читателя, он пишет о том, как точно Рыбаков выбрал название романа и приводит слова из книги Иова: «Если бы была взвешена горесть моя, и вместе страдания мои на весы положили, то ныне были бы они песка морского тяжелее: оттого слова мои неистовы».

Мы в свое время слова Иова с названием книги не сопоставили, потому что недостаточно хорошо знали книгу Иова. И потому ни в одном русском издании романа, а тираж его приближался к миллиону, они не поставлены эпиграфом.

Но редакторы английского издательства «Пингвин», который позже купил права на издание книги, Иова знали, и этими словами открывался английский перевод «Тяжелого песка», что, безусловно, усиливало значение заглавия.

<...>

Толя приезжает ровно в два, садимся в машину, я закидываю его вопросами.

— Превратил мать Якова в немку?

— Превратил, превратил. Замуж выходила как фройлян Галлер, чистокровная немочка.

— А с контурной картой сделал сцену, путешествуют они? Дай, я сейчас почитаю. Я уже знаю, что он мне привез всю рукопись: от первой страницы до последней, которую написал сегодняшним утром. Надо, чтобы я все вспомнила, посмотрела перестановку: ничего ли не пострадало. Недели за две я его догоню, и мы опять пойдем вровень.

— Дай про контурную карту, — снова прошу. Читаю и начинаю смеяться.

— Бабушка (смеюсь) слушает репортаж Синявского с футбольного матча.

Спрашивает (смеюсь): «Он пьет?» — «Пьет? Почему пьет?» — «Голос хриплый». И Яков хорошо говорит: «А теперь попутного ветра нам в наших странствиях». Милый, приятный, мягкий человек...

Но у меня есть еще одно предложение: пусть бабушка не уходит домой молча. Она видит, как Яков занимается с ребятишками, ей это нравится и ей хочется сказать ему что-то приятное. Пусть скажет: «Какие у тебя красивые руки, Яков...» Это ведь тоже играет на его образ.

— Я посмотрю, — отвечает Толя.

<...>

Работаем, все идет как по маслу, подходим почти к концу романа. Страшно читать. Уже убит младший сын Рахили — Саша, распята на кресте ее дочь Дина, повешен сам Яков. И вдруг одна страница не дается в руки, и так ее крутишь, и этак, не получается страница, хоть убей. А она заканчивает сцену, и от этого весь кусок трещит по швам. Потом вдруг что-то срабатывает, все выстраивается, и эта сцена появляется почти во всех газетных и журнальных статьях на Западе с похвалами в адрес Рыбакова.

Я приведу ее в двух вариантах, чтобы ясно было, как меняют страницу иногда одна-две фразы.

Первый вариант этой сцены:

Штальбе (комендант гетто) сказал моей матери:

— Твой внук ходил к партизанам, если он покажет дорогу, то будет жить, если не покажет — умрет.

— Он не знает дороги к партизанам, — сказала мать.

Палач поднял секиру и разрубил Игоря пополам, мастер был.

— Мертвая страница, — сказала я Толе, — не вышибает слезу.

— Что ты предлагаешь? — спрашивает он.

— Не знаю, не могу пока сформулировать. Но знаю одно — Игорь и Рахиль здесь как беззвучные статисты. Но Игорь же свой, почти родной ребенок, мы привыкли к нему, мы все знаем про него. Знаем, что Люба хотела забрать его домой, в Ленинград, но Рахиль не дала: «У вас там каждое яблоко на счету и воздух, наверное, у нас получше, чем у вас, в Ленинграде...»

Воздух, наверное, получше, но жить этому восьмилетнему ребенку остается уже считанные минуты. Это понимаем мы, читатели, и понимает сам Игорь. И сердце у мальчишки колотится от страха уже у самого горла.

Так пусть он закричит: «Бабушка, я боюсь

И от этого детского крика читатель замрет от ужаса.

И Рахиль ответит ему: «Не бойся, Игорек, они тебе ничего не сделают, опусти голову и закрой глаза».

Он привык верить бабушке, она его никогда не обманывала и, возможно, на какую-то минуту его отпустил страх — это мы обсуждаем потом с Толей.

Та фраза пришла ко мне во сне. Я проснулась среди ночи, встала, зажгла свет, записала эти слова и, успокоившись, снова легла спать.

Утром выхожу из дома пораньше, звоню из автомата. Холодно, ухо примерзает к трубке.

Толя уже за письменным столом.

— Запиши, пожалуйста, одну фразу, а созвонимся позже. Возможно, она выправит страницу.

Толя кое-что добавил, и в результате сцена зазвучала так:

Штальбе сказал моей матери:

— Твой внук ходил к партизанам. Если он покажет дорогу, то будет жить, если не покажет — умрет.

— Он не знает дороги к партизанам, — ответила мать.

И тогда Игорь закричал:

— Бабушка, я боюсь!

И мама ответила:

— Не бойся, Игорек, они тебе ничего не сделают, опусти голову и закрой глаза.

Игорь наклонил голову и зажмурился, палач поднял секиру и разрубил Игоря точно пополам, мастер был. Ударила кровь, но на палаче был кожаный фартук, и он не запачкался...

Только кончилась у нас летучка, звонит Рыбаков.

— Таня, ты не могла бы уйти с работы часа в два, мы бы пообедали вместе и обсудили кое-что очень важное для меня.

— В два слишком рано, давай так: я буду в ресторане около трех. А ты езжай туда прямо с дачи, я найду тебя в зале.

В три я уже на месте.

<...>

Вижу: не решается начать разговор.

Лицо смущенное. Вообще-то увидеть смущение на лице Рыбакова, это все равно, что увидеть «в музее, — как писал поэт, — плачущего большевика». Не в его характере, возможно, он и бывает смущен, но лицо всегда сохраняет достоинство. Тем не менее...

— Обещай, — просит, — что не будешь смеяться...

Киваю головой.

— Видишь ли в чем дело, — говорит, — я не могу убить Рахиль (пауза). У меня не поднимается рука. Она выведет людей из гетто, приведет их в лес, и там исчезнет, растворится в воздухе. Это, конечно, все схематично пока... (Пауза) Ну, как тебе? Что скажешь?

Я в ошеломлении: реалист Рыбаков вдруг ударяется в мистику. Но это, действительно, потрясающее решение. Так и говорю.

Он смотрит на меня в упор:

— Тебе правда нравится этот ход?

— Конечно же! Он поднимает роман на совсем иной уровень. Это замечательный ход! Мне очень нравится, уверяю тебя!

— Но над этой главой я посижу, будь к этому готова. Тут написать надо так, чтобы дух захватывало. (К слову сказать, в той заключительной главе я не тронула ни слова, не было в том нужды.)