185
Ctrl

Александр Крон

Какой принцип отношения автора к замечаниям и поправкам редактора установил А. Т. Твардовский в «Новом мире»

Из воспоминания «Александр Твардовский»

1978

...Настоящее знакомство [А. Крона и А. Твардовского] произошло... в 1950 году, когда я пришел в редакцию «Нового мира» с рукописью своей пьесы «Кандидат партии». Когда пьеса была прочитана большинством тогдашней редколлегии, Александр Трифонович пригласил меня в свой кабинет, сказал несколько добрых слов о пьесе, затем вызвал С. Г. Караганову и объявил: «Вот ваш редактор. Если Софья Григорьевна посоветует вам что-нибудь толковое и вы с этим согласитесь — сделайте. Если нет — можете не слушаться». Работа с редактором проходила в дружественной атмосфере, и вообще заходить в редакцию на улице Чехова было приятно. Александр Трифонович сумел создать в журнале на редкость творческую и дружелюбную обстановку, в редакцию приходили как в клуб, поговорить, поспорить, выпить чашечку кофе. Остается только пожать плечами, когда кто-то утверждает, что Твардовский был недоступен для писателей и сотрудников редакции. Александр Трифонович бывал в редакции часто, и зайти к нему в кабинет было проще, чем к кому-нибудь из известных мне сегодня главных редакторов. Знаю случаи, когда Твардовский сам звонил или даже приезжал к автору взволновавшей его рукописи. Его переписка с начинающими авторами — теперь она издана, поражает своей обстоятельностью и уважительным вниманием к незнакомым и неизвестным людям. Как-то зимой Твардовский с Казакевичем зашли ко мне на дачу, и мы часа два проговорили о литературе. Зашел разговор о Бунине. Александр Трифонович в то время знал Бунина гораздо лучше меня и попрекнул за то, что я не читал «Жизнь Арсеньева». Затем сказал: «Я высоко ценю Бунина, но Чехова ставлю выше. На мой вкус, Бунин пишет слишком нарядно, все время ощущаешь, как это хорошо сделано. А вот у Чехова все так просто, что даже непонятно, какими путями он проникает в наши сердца. Писать, как Чехов, — это еще более высокое искусство». Узнав, что я работаю над романом, нахмурился: «Чур, не пронесите мимо нашей хаты. Договор хотите?»

От договора я тогда отказался, боялся связывать себя сроками. Но позже, когда работа затянулась и пришлось задуматься о хлебе насущном, я напомнил Твардовскому об его предложении. Он сразу же распорядился подписать со мной договор на роман, не требуя от меня никаких «заявок», а в 1959 году, узнав, что я с кораблями Тихоокеанского флота отправляюсь в Индонезию, заказал мне большой очерк, и, прервав на несколько месяцев работу над романом, я написал около шести листов путевого дневника. Дневник был опубликован в двух номерах журнала за 1960 год под названием «На ходу и на якоре» .

Я часто вспоминаю одну мысль Твардовского, высказанную на ходу, в машине. Мы жили тогда в одном подъезде, и Александр Трифонович несколько раз подвозил меня домой. «Есть много способов судить о качестве произведения, — сказал он. — У меня есть свой. Хотите, открою? Попробуйте представить себе, хотите ли вы быть вместе с героями книги в решающие моменты их жизни или нет. Я много раз проверял на себе: бывает, что мне хочется быть вместе с ними даже в камере смертников, и это значит — книга хорошая. А бывает, что не хочется оказаться вместе с ними даже в ресторане или на курорте — и тогда это книга плохая. Вот попробуйте...».

Я нередко пользуюсь этим методом, и обычно он меня не обманывает.

Как-то мне позвонили из редакции и передали личную просьбу Твардовского: написать в срочном порядке статью-отклик на состоявшееся в Москве Совещание коммунистических и рабочих партий. Таких откликов было запланировано три или четыре. Выполнив задание, я стал ощущать себя настоящим «новомирцем».

Но продолжалось это недолго. В 1963 году я закончил роман и привез увесистую рукопись в редакцию. В отделе прозы роман был встречен хорошо — единственное, что беспокоило товарищей, — размер. Передавали слова Твардовского, сказанные по другому поводу: «Я не представляю себе такой глубочайшей идеи, которую в наше время нельзя было уложить в 12–15 листов». Предполагалось, что на редколлегии возникнет разговор о сокращениях.

Накануне заседания редколлегии мне позвонил один дружественно настроенный работник журнала и предупредил, чтоб я готовился к худшему. Двум членам коллегии, которые были против напечатания романа, удалось убедить Твардовского, что «Дом и корабль» не самостоятельное произведение, а переработка уже опубликованной пьесы «Офицер флота». Известно было, что Твардовский не любит переделок и неоднократно заявлял: журнал должен печатать только новинки. Поверив своим коллегам, Твардовский отказался читать рукопись, и заседание проходило без него. Я был подготовлен и потому спокоен. Рукопись я забрал и через год опубликовал в «Звезде».

После этого я долго не заходил в редакцию и больше не встречал Александра Трифоновича. Никакого конфликта не произошло, но я уже не чувствовал себя в редакции «своим». Однако «Новый мир» по-прежнему оставался «моим» журналом и мое отношение к Твардовскому ни в чем не переменилось. Смерть Твардовского была для меня тяжелым ударом. Вероятно, еще не все полностью осознают, какую потерю понесла наша литература.

<...>

...Часто я вспоминаю замечание Твардовского о том, что наше время требует от художника большей плотности письма. Не телеграфного стиля, а емкости формы. Сегодняшний читатель стал быстрее соображать, и мысль ему не надо разжевывать, он ловит ее на лету. В меру своих сил стараюсь следовать его заветам. Кстати сказать, Твардовский не сразу пришел к экономной и емкой форме, в некоторых стихотворениях довоенной поры, несомненно, есть лишние строфы. Он это знал, но в том-то и ценность творческих советов Твардовского, что он никогда не изрекал готовых истин, а делился опытом, тем, что было пережито самим и добыто в неустанном поиске.

Я и сегодня, обогнав годами Твардовского, воспринимаю его как старшего. Не по литературной иерархии, а по духовному опыту. У каждого пишущего есть, или, по крайней мере, был, старший писатель, не важно — руководил он его первыми шагами или просто был в чем-то образцом и ориентиром. Для Всеволода Иванова таким старшим писателем был Горький. Для меня — Всеволод Иванов и мой сверстник Твардовский. И когда я заканчиваю работу над рукописью, меня по-прежнему занимает вопрос: как отнесся бы к ней Александр Трифонович.