А теперь я расскажу о маленьком чуде (мне вдруг подумалось, что оно, может быть, было и не таким уж маленьким, но пусть судит об этом читатель), о чуде, которое Бабель совершил на моих глазах вскоре после истории со сценарием.
Это началось с того, что Исаак Эммануилович позвонил мне по телефону и, сообщив, что собирается прислать к нам в редакцию [«Знамени»] одного начинающего писателя, просил повнимательнее к нему отнестись. Разумеется, я обещал ему это со всем радушием и обязательностью, на какие был способен в те далекие времена, когда все подобные формы человеческого общения считались предосудительно старомодными.
На другой день посланец Бабеля явился в редакцию.
Это был очень странный начинающий писатель. Маленький, кривоногий, одновременно тщедушный и жилистый, с пергаментным лицом, по которому решительно нельзя было определить его возраст, он бочком протиснулся в дверь и, пожав мне руку своей маленькой, похожей на птичью лапу рукой, оказавшейся на ощупь твердой, как камень, положил передо мной на стол тощую папочку.
Любопытство разбирало меня, и не успел посетитель уйти, как я развязал тесемки и принялся за чтение.
Рукопись представляла собой несколько рассказов, о которых у меня сейчас сохранились самые смутные воспоминания. Помню только, что речь в них шла о лошадях, что рассказы показались мне решительно ничем не примечательными и что о печатании их не могло быть и речи. Что могло в них понравиться Бабелю, мне было совершенно неясно.
Не откладывая дела в долгий ящик, я тут же позвонил Исааку Эммануиловичу и рассказал ему о своем впечатлении. Мне показалось, что он немного смутился.
— Ладно, если у вас есть возможность, пришлите мне рукопись, я в ней поковыряюсь, — сказал он и повесил трубку.
У меня такая возможность была, и назавтра наша редакционная курьерша Шурочка Тихонова, худенькая молодая женщина, знавшая решительно всех писателей, очень здраво и осмотрительно распределявшая между ними свои симпатии и антипатии, отнесла Бабелю злополучную папку. Кстати, Шурочка утверждала потом, что в жизни не видывала таких вежливых и стеснительных чудаков.
Прошло несколько дней. И однажды, не позвонив предварительно, начинающий писатель с кривыми ногами снова явился в редакцию и, ни слова не говоря, снова положил передо мной свою рукопись.
Теперь я не испытывал к ней никакого интереса и удосужился взяться за нее далеко не так скоро, как в прошлый раз. К моему удивлению, в папке было всего только два рассказа. Но, прочтя их, я испытал страстное желание немедленно выбежать на улицу, чтобы рассказать их историю всем без исключения друзьям и знакомым. Редакционные мои товарищи, ставшие первыми жертвами моего энтузиазма и разделившие его полностью, показались мне для этого недостаточно широкой аудиторией.
Надо сказать, что удивляться и восхищаться здесь действительно было чему. Рассказы стали попросту превосходными!
Те самые рассказы, которые две недели назад были вполне посредственными, теперь светились и искрились так, что читать их вслух было истинным удовольствием. И самое удивительное заключалось в том, что достигнуто это было совершенно чудесным способом.
Однажды Бабель сам рассказал о том, как молодой литератор, очутившийся в Петербурге с фальшивым паспортом и без гроша денег, помогает богатой и неумелой почитательнице Мопассана переводить «Мисс Гарриэт». В переводе, сделанном этой дамой, «не осталось и следа от фразы Мопассана, свободной, текучей, с длинным дыханием страсти», и герой «всю ночь прорубал просеки в чужом переводе».
«Работа эта не так дурна, как кажется, — пишет Бабель. — Фраза рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время. Тайна заключается в повороте, едва свет хорошей и дурной в одно и то же время. Тайна заключается в повороте, едва ощутимом. Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два».
Это место из бабелевского рассказа множество раз цитировалось, но я не могу удержаться, чтобы не привести его вновь, потому что написать об этой тайне превращений посредственной фразы в хорошую никто до сих пор не сумел лучше, чем Бабель.
Есть такая манера исправления чужих сочинений, когда поверх зачеркнутых строк правщик лепит новые строки, которые в лучшем случае сохраняют всего лишь смысл того, что было написано автором.
Здесь было совсем другое. Пять-шесть поправок (и притом незначительных) на страницу — вот все, что сделал Бабель с сочинениями своего питомца. Пять-шесть поправок! И страница, перед тем ни единой своей строчкой не останавливавшая внимания, словно равнина, по которой бредешь, думая только о том, как бы поскорее дойти до ее конца, стала живописной, как лесная тропа, то и дело дарящая путнику новые впечатления. Я бы не поверил, что такое возможно, если бы не убедился в этом своими глазами. Но я это видел и считаю своим долгом засвидетельствовать истинность всего здесь рассказанного.