1
Автор принес рукопись в редакцию. Для всякого писателя, опытного и неопытного, молодого и старого, — если только он в самом деле писатель, — это час торжественный и тревожный. Человек работал год. Иногда три. И кончил свою работу. И принес рукопись людям, которые должны оценить ее.
Для него это особенный час. В течение нескольких лет то, что теперь называется рукописью и лежит в портфеле, было им самим — его памятью, его бессонницей, его выстраданной мыслью о жизни, его драгоценной заботой. Голосами — печальными и счастливыми — созданных его воображением людей.
Теперь это материальный предмет — рукопись, десятки, а то и сотни страниц на машинке. Но этот материальный предмет, из рукописи сделавшись книгой, обретет способность снова превращаться в человеческую душу и память. В память и волю не одного человека, а тысяч читателей.
Вот что решается в редакции: станет ли рукопись книгой? Три года, из отдаления и уединения, склонившись над страницами, молча, писатель обращался к неведомым будущим читателям. Услышат ли читатели его голос? И голоса его героев?.. Вот что решается в редакции. Входя в комнату, тесно уставленную столами, набитую разговорами, телефонными звонками, папиросным дымом; входя в комнату и доставая из портфеля тяжелую папку, писатель исподволь вглядывается в лица: кто первый прочитает его повесть? станет ли этот первый читатель союзником его труда или недругом? От чьей проницательности, добросовестности, смелости, вкуса будет зависеть судьба его рукописи, а значит, и его собственная судьба? Он уже печатался, и не раз, он знает, что «процесс прохождения» — длительный процесс, и все-таки он вглядывается в лица таким упорным, хотя и скрытым, взглядом, как будто ждет, что приговор ему будет вынесен здесь и сейчас.
— Две положительные, одна отрицательная! — отвечает в эту секунду кому-то по телефону секретарша.
Она поворачивается к пришедшему, берет у него из рук папку и что-то записывает.
— Позвоните так примерно через месяц-полтора, — говорит она автору. — К тому времени уже, вероятно, будут рецензии.
«Через месяц? Месяц! Целый месяц не знать! А может быть, и полтора!.. Рецензии?..» Автор вспомнил: да, ведь редактор не станет читать рукопись, пока не будут получены две рецензии. Такое правило. Только после рецензий его повесть будет прочитана редакцией.
— А кому вы пошлете? — спрашивает он с тревогой.
— У нас есть список рецензентов. Кому-нибудь из тех, кто состоит в списке.
Это — издательство «Советский писатель», и тут рецензируют новые произведения сами писатели. Что может быть лучше! Кому же, в самом деле, и оценивать писательский труд, как не писателям!..
Помедлив минуту и еще раз окинув взглядом комнату, автор уходит. Портфель его сделался легким. Там нету больше увесистой рукописи. Рукопись осталась в этой комнате, в редакции, а вместе с нею и его судьба — судьба писателя.
2
Но это не совсем верно, не совсем точно, будто вопрос об издании рукописи, вопрос о том, «быть или не быть» ей книгой, решается здесь, в редакции. Это и так и не так. В действительности дело обстоит гораздо сложнее.
Во многих из современных книжных редакций редакторы, как правило, прежде, чем прочитать рукопись, посылают ее на отзыв рецензентам. Так и в отделе прозы издательства «Советский писатель». На первый взгляд, подобный порядок представляется разумным, даже мудрым. Вокруг каждой рукописи образуется общественное мнение, и притом не случайное какое-нибудь, а писательское, профессиональное. Это — раз. Кроме того, рецензенты своей работой разгружают редакторов. В редакцию ведь приносят и присылают множество рукописей, среди которых немало бездарных, халтурных, графоманских. Если бы редакторы сами читали все рукописи, поступающие в редакцию, у них не хватало бы времени подготавливать принятые рукописи к печати. Это — два. Рецензенты производят первоначальный отбор. Мусор до редакторского стола не доходит. Редактор читает уже нечто отобранное, заведомо «сто́ящее».
Стройно, продуманно, убедительно! Но вглядимся в эту стройную систему попристальнее. Прежде всего, что́ она означает для организации главного в литературе труда — труда писательского?
Обязательное рецензирование рукописи очень часто для писателя обозначает длительный простой. Простой в его труде. Рецензирование надолго затягивает «процесс прохождения». Писатель ждет. Ожидание приговора — это не лучший отрезок времени для начала новой работы... Месяцами иногда рецензируется первый вариант, месяцами второй — глядишь, и год прошел под гнетом неизвестности и ожидания. Таким образом, обязательным рецензированием замедляется подчас не только выход уже представленной в издательство законченной книги, но и создание новой: перо как-то невесело бегает по бумаге, пока судьба предыдущей рукописи не решена...
А что означает эта система для редакции? Во что превращается редакция при этой системе?
А редакция решительно перестает быть тем избирающим, направляющим и — в широком смысле — воспитывающим учреждением, каким она обязана быть. Редакция читает рукопись только после отзыва рецензентов — это лишает ее собственного лица, собственной отчетливо выраженной физиономии, а также и полноты ответственности за выбор и подготовку к печати издаваемых книг. Формально за выпуск книг отвечает издательство, а по существу, ответственность раздроблена между множеством лиц. Редакция, посылающая каждую рукопись на рецензию прежде, чем ее прочитать, превращена такой системой в какую-то промежуточную инстанцию между автором и рецензентами. От редактирования как от живого единого сознательного воздействия на мировоззрение и вкус автора не остается, таким образом, ровно ничего; целые месяцы после сдачи рукописи между автором и редакцией никакого живого общения нет; где-то, для автора неведомо где, совершается путешествие рукописи по невидимкам-рецензентам. И путешествие иногда весьма длинное. Окончив работу, автор ждал, что труд его отразится во мнении редакции, как в зеркале; но если зеркало разбито на мелкие куски, то какого же можно ждать целостного отражения?.. А редактор? Вручить автору две разноречивые рецензии на рукопись, которую ты сам не читал, и посоветовать ему учесть замечания, осмысленность которых ты, по той же причине, оценить не можешь — разве это значит редактировать? По издательским правилам показывать автору рецензии до того, как редактор прочел рукопись, запрещено (показывать рецензии ему полагается лишь одновременно с «редакционным заключением»), но на практике это делается ежедневно, сплошь да рядом. Настаивают на этом сами авторы, что вполне естественно: «процесс» мучительно долог, автор устает ждать отзыва на свою работу. Он знает, что от рецензий в большой степени зависит судьба его рукописи: понятно, что он хочет их видеть... Когда еще редактор прочтет!
Да и полно — редактор ли он, тот работник издательства, который носит это наименование, или он только называется так? Не обезличен ли он этой системой, не превращен ли в заказчика, передатчика и пересказчика рецензий? Можно ли себе представить, чтобы, например, Некрасов, Чернышевский, Добролюбов — или возьмем помельче: Панаев — словом, редакторы «Современника» — отвечали на вопрос автора: «Погодите месяц-другой, вот рецензенты ознакомятся, тогда и мы почитаем»? Прочитав «Бедных людей» Достоевского, Некрасов (тогда редактор альманаха) разбудил, как известно, автора ночью: до утра отложить разговор с ним он оказался не в состоянии. Не терпелось редактору встретиться с автором... Можно ли себе представить, что Некрасов, Добролюбов, Чернышевский поджидали чьего-то постороннего мнения, а до той поры собственного не имели? Да ведь они только потому, в сущности, и назывались редакторами, что самостоятельно мыслили о литературе, самостоятельно высказывались о литературных произведениях: одни отвергали, другие принимали и отправляли в набор, третьи возвращали авторам для исправлений, над четвертыми работали сами... Имеет ли право называться редактором человек, который только из чужой рецензии узнает, что́ ему надлежит думать о рукописи? И странное дело: для того, чтобы самостоятельно оценить рукопись, он, по-видимому, вооружен недостаточно, но для такой ответственной операции, как «работа с автором» и «литературная правка», т. е. для решительного вмешательства в текст и в замысел, познаний у него оказывается довольно. Если уж он может «править», то почему он не может отбирать и решать? А если отбор ему не под силу, то как же ему оказывается под силу «работа с автором», требующая высокого мастерства. И почему словесное, живое общение между редакцией и автором на первом, очень важном этапе «процесса прохождения», сведено к минимуму, к беседе автора с секретарем, а вокруг рукописи пока что растут бумаги? Вряд ли Некрасов, горячо поздравляя автора «Бедных людей», выражал свои мысли и чувства с помощью «заключений»... Изобилие бумаг вокруг рукописи невольно наводит на мысль не о художественно-педагогической деятельности, а о фабрикации своего рода «оправдательных документов», на случай контроля. В самом деле, почему надо непременно писать — рецензии, заключения, справки? Почему всякий совет тяготеет к письменной форме, а простые, не зарегистрированные и не запротоколированные беседы между рецензентом и автором или рецензентом, автором и редактором редки? Ведь редакторская работа — это работа в искусстве, и живое слово в ней не заменить документом, бумагой — живое впечатление, непосредственное и в то же время обдуманное, которого так ждет писатель, приходя в редакцию... А сколько времени освободилось бы у всех, если бы письменное общение было заменено устным!
3
— Значит, вы против рецензий? — спрашивают меня. — Вы против того, чтобы редактор имел возможность посоветоваться с опытными литераторами о рукописи их собрата? И против того, чтобы редактор показывал рецензии автору?
— Нет, я не против рецензий. Это отлично, что редактор — в особенности молодой и неопытный — имеет возможность советоваться с литератором более знающим. И я не против того, чтобы рецензии показывали автору. Ничто не должно происходить в издательстве у автора за спиной.
— Так чем же вы недовольны? Против чего же вы возражаете?
— Я не против рецензий. Редактор не может быть энциклопедистом, не всякий материал ему знаком. Иногда необходимо посоветоваться с историком, иногда с инженером или с физиком. Иногда — в сложном, спорном случае — необходимо показать рукопись опытному литературному критику. Я не против рецензий. Я против механизации, стандартизации, автоматизации «процесса прохождения». Иногда рецензии нужны, иногда — нет, и чем лучше организована редакция, чем больше в ней мастеров, тем реже нужны рецензии. Я за то, чтобы редактор имел возможность советоваться с кем угодно и о чем угодно — сказано ведь: «один ум хорошо, а два — лучше», — но если редактор постоянно нуждается в советах, и шагу не может ступить без советчика, если он работает над рукописями, не им отобранными, и судит о них не самостоятельно, а по подсказке других, то не лучше ли, с точки зрения экономии сил, денег, времени и, главное, творческой энергии автора, — не лучше ли, чтобы этот ценный советчик и был редактором? И сам отвечал за отбор рукописей и сам работал бы с авторами? Не будет ли это и быстрей и надежней?
У нас часто говорят о том, что редакторов мало, что нет факультетов, готовящих редакторов художественной литературы. Все это так. Подобные факультеты необходимы.
Но ведь у нас немало писателей с несомненным редакторским темпераментом. Им и следует быть редакторами. И тогда редакции станут тем, чем они были искони и должны быть всегда, тем, чем и являются редакции некоторых наших толстых журналов: местом живого общения литераторов друг с другом на литературно-производственной основе, местом, где во взаимном общении оттачивается мысль и мастерство.
Писатели всегда непосредственно учились у писателей, как всякого рода мастера непосредственно учатся у мастеров. И если взглянуть назад, можно убедиться, что эта традиция была и остается наиболее плодотворной.
— Значит, вы все-таки против рецензий? Вы за то, чтобы судьбу рукописи на всех этапах решала редакция?
— Да ведь в конечном счете она и сейчас ее решает! Только это решение замедлено, запутано, отяжелено. Правильно устроенная редакция работает самостоятельнее, отчетливее, быстрее и, главное, в постоянном общении с авторами, в тесном контакте с ними, не отгораживаясь от них перепиской. Да и любое устройство редакции вовсе не исключает рецензирования, как одной из форм редакционной работы. Ведь редакторская работа многообразна. Иногда это чтение вместе с автором один на один и вслух куска его рукописи; иногда — разговор об общих задачах искусства; иногда — собрание литераторов, обсуждающих новый рассказ; иногда — спор; иногда — ночной телефонный звонок; иногда — придирчивое разглядывание и прослушивание каждой фразы, а иногда просто дружеское рукопожатие. Иногда, отдав себе и товарищам полный отчет в том, почему именно об этой рукописи ты хочешь посоветоваться именно с этим писателем, следует послать рукопись на рецензию. Рецензирование, как один из методов редакционной работы, не должно быть исключено. Исключен из редакторской практики должен быть лишь один элемент: элемент автоматизма. Исключена должна быть самая возможность посылки рецензенту непрочитанной рукописи. Самая возможность попытки разговаривать с автором со стороны человека, который рукописи не читал.
Я не против рецензий, но я не верю, что можно с толком советоваться о повести, которую еще никто не прочел. Не прочитав повести, невозможно выбрать судью для нее: ведь судья судье рознь и повесть повести рознь. Я за то, чтобы автору показывали все рецензии, но я против того, чтобы этот ответственнейший способ воздействия на автора редакция применяла бессознательно — не прочитав рукописи и потому не имея возможности судить о качестве, о меткости рецензии. А что если это критический брак?
Одной своей стороной каждая редакция соприкасается с производственными отделами издательства; редакция — это цех, где книгу подготовляют к сдаче в набор, в типографию, в машину. Другой своей стороной редакция соприкасается с авторами, с писателями; и в этой ее работе не должно быть ничего, что хотя бы отдаленно напоминает механизм, машину, шаблон.
От того, как писатель и его новая вещь встречены редакцией, от того, быстрый ли, точный ли последовал отклик на новое произведение, зависит не только судьба написанной книги, но и работоспособность писателя на многие дни вперед. И редакция, устроенная по-настоящему, откликается на рукописи непосредственно, живо; в ее работе нет шаблона, тут все — открытие, все — изобретение.
«В искусстве нет универсальных отмычек ко всем замкам, как у взломщиков, — говорил Всеволод Мейерхольд. — В искусстве нужно искать к каждому автору специальный ключ».
Искать! Искать специальный ключ к творчеству каждого автора, добиваться того, чтобы талант его давал народу богатый урожай, — это и есть долг редакции в той части ее деятельности, которая обращена к литераторам. Редактирование — это исследование и поиск. Это тоже своего рода производство, но производство особенное. Это живое творческое дело, увлекательное и увлекающее, создающее в литературе накаленную атмосферу высокой требовательности, и странно, что к этому горячему делу может иметь касательство нечто, именуемое столь прозаично и сухо: «процесс прохождения рукописи».
Сказано не только по-канцелярски, но и не точно, ибо не обнимает всей сложности совершающегося.
Ведь свой путь внутри издательства проходит не одна рукопись, проходит человек, автор, и от того, как организован этот внутрииздательский путь автора, в большой степени зависит качество и количество книг, которые получит читатель.
«Процесс прохождения»... Прохождения сквозь что? Редакция русской прозы в издательстве «Советский писатель» в прошлом году собрала совещание рецензентов. Обращаясь к собравшимся, один из работников редакции сказал: «Отношение к литературе, к рукописи, которое начинается с рецензирования, оказывает очень большое влияние на творческое самочувствие литератора».
Знаменательно, что в редакции заговорили о творческом самочувствии автора. Заботиться о творческом самочувствии литератора — это, в конечном счете, и значит заботиться о читателе. И потому «творческое самочувствие автора» не может быть безразлично редакции; в большой, в огромной степени редакция должна нести ответственность за него. Но это возможно лишь в том случае, если редакция — организм, а не механизм...
Нет, я не против рецензий, но, говоря о «процессе прохождения», я хочу напомнить, что автор ведь не «объект процесса»; он — живой человек, и каждое слово, обращенное к нему, повышает или понижает его работоспособность. Каким же обдуманным, взвешенным, точным обязано быть это слово! Отсюда с непреложностью следует, что редактор должен быть сознательным деятелем литературы, а не служащим отделения связи, который вручает адресату письмо, поступившее на его имя, — любое, каково бы ни было его содержание. За качество вручаемых автору рецензий редакция обязана полностью отвечать. Можно и должно передавать автору резкие суждения о его труде, резкость не опасна, — она сестра правды, а правда всегда на пользу, но нельзя машинально, безо всякого отбора сообщать суждения неточные, приблизительные, бьющие мимо замысла, иногда невежественные, иногда недобросовестные...
Нет, я не против рецензий, как одной из бесчисленных форм редакционной работы, одного из бесчисленных приемов в поисках «ключа». Но в моем представлении рецензия — это не только и не столько «оправдательный документ», дающий возможность «контролирующей организации» установить впоследствии, кто из рецензентов обнаружил, а кто проглядел «ошибку». Это прежде всего критическое выступление, обращенное к автору. И в качестве такового рецензия сама подлежит общественному и литературному суду: изучению, оценке и критике.
4
«Внутренний рецензент» — это своего рода «человек-невидимка»; труд его для читателя остается невидимым. Рецензия или критическая статья, напечатанная в журнале или газете, читается тысячами глаз. Критик, выступающий в печати, находится под контролем не только редакторов, но и читателей. Напиши он о книге что-нибудь неточное, вздорное, легковесное, возведи на нее, вольно или невольно, поклеп — она защищена. У нее есть надежная защита — читатель. Рукопись же беззащитна. У нее еще нет читателя и неизвестно, будет ли. Ее еще не читал никто, даже редактор, пославший ее на рецензию. Эта незащищенность рукописи безмерно повышает — должна повышать — ответственность рецензента. Каждое его слово должно быть обдумано, веско, точно. Ведь он обращается к уму, сердцу, воображению автора. Ведь рецензия окажет влияние и на редактора, который судит о рукописи не по непосредственному своему впечатлению, а, так сказать, со слов рецензента. Ведь от рецензента в большой степени зависит — превратится ли рукопись в книгу, дойдет ли она до читателя.
И надо отдать должное литераторам, постоянно рецензирующим рукописи в издательстве «Советский писатель», — многие из них в качестве «внутренних рецензентов» работают с полным сознанием ответственности и большим мастерством. Читая их рецензии, испытываешь сожаление, что эти образцы тонкого литературного анализа погребены в архиве и остаются неизданными. Сожалеешь и о том, что писатели, сочетающие в своей критической работе умение увидеть вещь «изнутри» с умением здраво оценить удачи и промахи, то есть увидеть ее «снаружи», не становятся редакторами. Ведь уметь увлечься чужим замыслом, не теряя в то же время способности трезво взвешивать исполнение, — это и есть основа редакторского искусства... И если уж рецензент проявил способность проникнуть глубоко в работу того или другого автора, если, как видно по его рецензии, связь между замыслом и всеми элементами стиля ясна ему, если уж между писателем-рецензентом и писателем-автором установился контакт, то контакт этот издательству следовало бы закреплять, им следовало бы дорожить, как драгоценной находкой, потому что контакт между критиком и писателем — залог того, что книга станет лучше. Между тем, за редкими исключениями, рукопись обычно анализируют, критикуют, приветствуют или отвергают одни, а редактируют другие. Зачем это? Если уж возникло творческое понимание между писателем-рецензентом и писателем — автором рукописи, то следует беречь, культивировать его. Ведь даже машина — не только повесть — портится, когда ее передают из рук в руки... И наиболее опытные и тонкие рецензенты, группирующиеся вокруг издательства «Советский писатель», как будто сами чувствуют искусственность, неправомерность своей отторгнутости от дальнейшей работы над рукописью. Чуть не каждый из рецензентов, выступавших на совещании, созванном отделом прозы, говорил о том, что судьба рукописи, на которую ему случилось написать рецензию, продолжает и дальше его интересовать и заботить. При вдумчивом, добросовестном отношении к делу, это и не может быть иначе. Но издательство, к сожалению, слишком редко использует эту благородную тревогу, делая рецензента редактором или устраивая встречу между рецензентом и автором рукописи. Чаще всего «процесс прохождения» развивается по накатанным — и преимущественно бумажным — рельсам; редакция посылает рукопись рецензентам; рецензенты доставляют в редакцию рукопись; редактор, на основании рецензий и — наконец-то! — самой рукописи, составляет «редакционное заключение»... Это в случае благополучном: если обе рецензии «положительные». Если же одна из них «отрицательная», рецензирование обычно начинается снова и количество бумаг, вкладываемых в скоросшиватель, растет и растет.
(Совсем как во врачебном кабинете иных поликлиник: один анализ... другой... рентгеноскопия... кардиограмма... еще анализ... Количество бумажек, подшитых к истории болезни, растет... Врач регистрирует, пишет... И все это вместо того, чтобы как можно скорее и как можно внимательнее самому выслушать и осмотреть больного... Нет, я не против анализов, они бывают необходимы, но лишь как одно из многочисленных и разнообразных средств познания, изучения человека. Анализы полезны в руках опытного и проницательного врача, который и их умеет анализировать. Сами по себе они ни к чему.)
5
Что же такое те литературные, не медицинские, анализы — те «внутренние рецензии», которые в настоящее время играют такую существенную, а иногда и решающую роль в большинстве наших книжных издательств, и в частности в издательстве «Советский писатель»? Те, которые кладутся в основу редакторской работы с автором, те, которых с тревогой ожидает автор, те «оправдательные документы», в зависимости от которых читатель получает книгу быстро или медленно или совсем не получает ее? Те, о которых секретарь редакции дает долгожданную справку автору: «одна положительная, одна отрицательная»?
Повезет автору, или, точнее говоря, позаботится редакция о том, чтобы ему повезло, — и рукопись попадает на отзыв к опытному, добросовестному, чуткому литератору. Настоящая рецензия — это портрет книги, достоверный и выразительный, дающий точное представление и о новорожденном создании, и о творческих возможностях автора. И таких критических портретов много. Не повезет — и судьба нового произведения может оказаться в руках рецензента, чье единственное право на рецензентскую деятельность заключено в четырех чудодейственных словах: «он состоит в списке». Критические его труды неизвестны миру. Критического чутья у него нет.
Лишенный чутья и познаний, но тем не менее из года в год поставляющий рецензии в издательство, он изобрел надежный и, главное, очень легкий способ определять недостатки рукописи. Способ чисто механический — подсчет.
Опытный критик может, конечно, высказать наблюдение, что, скажем, в стихах Фета часто встречается слово «звезды» — чуть ли не в каждом стихотворении. «Звезды» у Фета недаром: песнопения звездам характерны для его видения мира, для высокого, приподнятого строя его философской лирики. Может, конечно, критик отметить, что такой-то литератор злоупотребляет канцелярскими штампами: «занял прочное место», «находится в русле» — и это пристрастие к словесным штампам выдает тривиальность, штампованность его мышления. Можно, анализируя, скажем, стиль воспоминаний Эренбурга, отметить, что, часто заменяя имя того, о ком идет речь, местоимением «он», автор создает особую интимность, задушевность, взволнованность тона. Короче говоря, можно подсчитывать слова и даже буквы, если подсчет этот служит обобщающей мысли, характеризующей произведение в целом, или доминанту стиля, или пусть даже какую-нибудь одну черту замысла или стиля. Но просто подсчитывать слова («три местоимения, пять частиц»), воображая, будто, приводя цифры, ты тем самым анализируешь стиль, — это есть занятие, лишенное смысла. Больше того, занятие вредное. Вредное потому, что оно внушает литераторам ложную мысль, будто слово можно рассматривать само по себе, вне общего словесного строя, вне синтаксиса, вне интонации, вне ритмического движения, вне художественного замысла. Будто простым арифметическим действием можно определить качество стиля. Будто существуют слова — или даже части речи — плохие, и слова и части речи — хорошие. Будто для того, чтобы научиться оценивать повести, рассказы, стихи, довольно изучить первое действие арифметики — сложение, — и способ выводить авторов, как говорится, на чистую воду открыт.
«Во (?) множестве страниц можно насчитать от 4 до 6 десятков местоимений», — сообщает рецензент об одной повести (полагая, по-видимому, что он «анализирует стиль»). «Бросается в глаза толчея местоимений, — пишет он о рукописи другого автора, — в частности, слова „мой“, „мне“, „меня“, „моей“ повторены на странице 15 раз. На странице 222 — 7 „были“, на странице 191 — 19 „мне“, „мой“, „моя“». «...Три „его“ в двух соседних строках».
Подсчитав неугодные ему местоимения, рецензент пускается подсчитывать те слова, которые он, по-видимому, находит дурными, а герои тем не менее, не спросившись у него, употребляют: «ерунда», «чепуха», «ерундистика», «тупица», «черт ногу сломит», «бюрократ», а также почему-то «не бюрократ»...
«Комментарии к этому далеко не полному перечню вряд ли нужны», — так заключает рецензент свою счетную работу. Это верно. Бесплодность попытки характеризовать такие сложные и живые явления, как замысел и стиль, с помощью приема чисто механического ясна и без комментариев. Но вот что неясно. Почему, зачем, вместо того чтобы вернуть написанное рецензенту и больше никогда не прибегать к его помощи, редакция вручила рецензию автору повести, а рецензенту любезно предоставила для отзыва новую рукопись? Разве это не доказывает, что «процесс прохождения» носит на себе печать автоматизма? Разве если бы редакция обдумывала получаемые ею рецензии, смотрела бы на них не как на «документ», а как на произведение критической мысли и сама относилась бы к ним критически, — ее не поразили бы праздные подсчеты местоимений, или сло́ва «было», или сло́ва «ерунда», или еще каких-нибудь слов, подсчеты, тянущиеся иногда целыми страницами?
А как легко, задумавшись хоть на минуту, вдребезги разбить эту ложную счетную мерку! Для этого стоит только доказать рецензенту, что сам по себе подсчет ни к чему не приводит, что, например, Чехов в «Скучной истории», ничуть не стесняясь, в десяти строках шесть раз употребил словосочетание «друг друга»; Толстой в «Войне и мире» в восьми строках семь раз — слова «был, были, было»; Пушкин в «Арапе Петра Великого» в трех строках пять раз «ей», «ее»; Гоголь в «Мертвых душах» в четырех строках семь раз «этот», «эта», «этот», «этот», «этого», и все это не только не порочит стиль могучих мастеров, но само по себе едва ли в какой-либо степени его характеризует. А Лермонтов! Гениальный автор «Героя нашего времени» устроил на страницах своей прозы настоящую «толчею местоимений»:
«Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку... и если б я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден, как камень — и он вышел».
Десять местоимений в четырех строках! Ну и что? Что мы узнали о прозе Лермонтова из этого подсчета?
Ровно ничего. Мы зря истратили время. И совершенно так же зря истратит время автор, прочитав — и подсчитав — укоризненно подчеркнутые рецензентом слова: «Он, передавая меня матери, от души пожелал мне...»
Одному рецензенту неугодны местоимения, другого шокирует слово «тупица», третий объявляет паразитами такие слова, как «еще», «у», «уже», «все-таки», «только», «же», объясняя, что иногда, конечно, они бывают нужны, но нехорошо, когда текст ими «пестрит». Пестрит! Опять количественная мерка. Не пестрят ли ими две знаменитые строки Некрасова:
Ну уж и буря была!
Как еще мы уцелели!
Полно, паразиты ли эти слова или честные граждане, которые великолепно умеют трудиться каждое на своем месте? Без таких слов, как «уже», «еще», «все-таки» и прочие, живой интонации не передашь. Да и существуют ли вообще в языке ненужные слова — слова-паразиты? Не каждое ли из них — даже «тупица» — может стать незаменимой краской на холсте художника, незаменимым звуком, без которого он не исполнит мелодии на своем инструменте?
Спасибо рецензентам: никто не догадался пока объявить паразитическими такие части речи, как глаголы или существительные. Писать без них было бы много труднее!
...Но сделаться материалом для утоления арифметического зуда — это далеко не единственная беда, какая может постичь рукопись в «процессе прохождения».
Гораздо хуже, когда человек-невидимка, пользуясь своей невидимостью, превращает рукопись в материал для ни на чем не основанного балагурства.
6
Автор предложил редакции сборник рассказов. Про что они? Про то, как рос человек, как воздействовали на душу рабочего подростка встречи с людьми — хорошими людьми и плохими. Такие, которые своим правом, трудом, словом учили его понимать цену человеческого достоинства, трудового усилия, добра, и такими, которые, напротив, поразили его своей лживостью, корыстью, своим лицемерием. Урок атеизма и мужества дал ему его дядя-буденновец, пришедший на побывку из армии; кузнец отучал его фанфаронить; рабочие парни из шахтерского общежития показали ему, как можно с успехом противопоставить свою коллективную волю разнузданности хулигана. Первым горьким столкновением с человеческой лживостью явилась для подростка первая встреча с парикмахером. Мастер стрижки и бритья был так нежен, так предупредителен с ним, так ласково смачивал ему одеколоном шею и щеки! Мальчик принял его за лучшего друга — и был огорошен, когда в предупредительности взрослого, почтенного человека увидел не заботу, а корысть... Зато как большое счастье запомнилась ему на всю жизнь встреча в поезде со знаменитым летчиком, который, вовсе не стараясь о том, дал юноше урок человечности.
Авторский замысел прозрачно ясен, он, как говорится, лежит на ладони. Чувствуешь его и в тех рассказах, которые живы, увлекательны, остры, и в тех, что бледнее и суше. Но странное дело! Рецензент не желает понять именно замысел и, не желая понять, стремится высмеять и опорочить. Он пишет, будто автор повествует о себе «начиная чуть ли не с пеленочного возраста и кончая до (?!) периода, когда он готов посягать на равенство с Львом Толстым». В чем же посягательство? А в том, что рассказы «нечто с претензией на биографическое, причем нравоучительное». Да мало ли на свете рассказов, из которых можно сделать моральный вывод и материал для которых автор почерпнул из собственной жизни! Неужели писать рассказы на автобиографическом материале — это значит «посягать на равенство с Львом Толстым»? В таком случае писать рецензии на книги — не значит ли это посягать на равенство с Белинским, а придавать своему писанию во что бы то ни стало оттенок насмешки — не значит ли это, чего доброго, воображать себя Генрихом Гейне?
Смущает рецензента и скромность людей, которые были учителями главного героя. Учиться? Нашел у кого учиться! «Конечно, — рассуждает рецензент, — такие люди, как Валерий Чкалов, могли даже одним поступком научить многому людей, но ведь Чкалов — это почти единственная фигура, которая достойна в данном случае внимания автора». Но почему же, спрашивается, шахтеры, кузнецы, красноармейцы — герои рассказов — внимания недостойны? Спору нет, у людей выдающихся многому можно научиться, но интересно отметить, что именно выдающиеся люди — Пушкин, и Ленин, и Горький — не брезговали учиться у самых обыкновенных людей. И почему среди тех, кто, по мнению рецензента, ничему хорошему научить не может, упомянут и парикмахер? Ведь рассказ о случае в парикмахерской задуман и написан автором именно как пример встречи с дурным человеком, не с хорошим. Как же этого не заметил рецензент? И как же редакция не заметила, что рецензент характеризует книгу неверно и с позиций весьма сомнительных?
Не заметила этого редакция потому, что рукописи никто не читал. Однако в соответствии с неписаными обычаями «процесса прохождения» рецензия автору была вручена. Прочитав ее, автор, ожидавший отклика на свое слово, ожидавший критики своей работы, а не пустого подтрунивания, долго не мог подойти к письменному столу. Рецензент же, сделавший все от него зависящее, чтобы лишить читателей хорошей книги, бодро и беспрепятственно продолжал свою деятельность, получая на отзыв новые и новые рукописи.
На отзыв — это не совсем точно. Имея в виду данного рецензента, точнее было бы сказать — на посмеяние, а иногда — на истребление.
Дали ему толстую рукопись, присланную из Пскова. Повесть о социальной борьбе в деревне в тридцатые годы. Автор работал над нею восемь лет. Рецензент написал рецензию, разумеется, гораздо быстрее и почему-то в тоне разухабистого лихого фельетона. Цель этой рецензии не столько проанализировать произведение, сколько сделать его предметом насмешки. Отмечая, что автор безусловно даровит, что «большинство страниц повести выписаны энергично, выразительно, фразы точные, рубленые, порой меткие до афористичности («рубленая фраза» — это в устах рецензента, по-видимому, похвала), он утверждает далее, будто главный герой повести, борец за социалистическое переустройство деревни, ведет себя как «христосик» и «непротивленец», будто характеров в повести нет, будто это всего лишь беглая хроника событий, оставляющая впечатление неудачной охоты на зайца. Сравнение это — сравнение хроники событий с охотой — кажется рецензенту истинной находкой, и он разворачивает его по-гоголевски — во всю ширину: «И здесь, как при охоте на зайца, расставлены все необходимые флажки... Как плохо расставленные флажки лишают охотника удовольствия убить зайца, и косой, обманывая охотников, исчезает в лесной чаще, — так и здесь, флажки есть, а заяц-то ушел. В повести хроника событий, а не галерея характеров».
На этот раз и флажки не помогли рецензенту. Редакция с его отзывом, как явствует из редакционного письма, не согласилась. Но, не согласившись, все-таки послала автору в назидание. По-видимому, «автоматизм процесса» сильнее собственной редакторской воли. Редакция нашла, что самое ценное в повести — это изображение характеров, их глубина, яркость, психологическая достоверность, но отправила автору вместе со своим письмом две рецензии и одну из них — с флажками, ту самую, в которой отрицается наличие в повести характеров. Отправила с оговоркой, что эта рецензия несколько «резковата» — как будто беда в ее резкости, а не в небрежности анализа и в неуважительности тона! Оканчивается редакторское письмо к автору так:
«...отношение к повести, в общем, у нас положительное. Но принять ее к изданию мы сможем тогда, когда будут устранены недостатки, на которые указывают наши рецензенты».
Главным недостатком один из рецензентов считает неумение создавать характеры. Главным достоинством редакция считает яркость характеров. И оба суждения препровождает автору: руководствуйтесь и исправляйте.
Между тем исправить редакция должна была прежде всего собственную ошибку: вызвать рецензента и сказать ему, что его рецензия по тону, по методу представляет собой критический брак.
В своем ответном письме автор повести высказался о «рецензии с флажками» с большим достоинством:
«Вы пишете, что рецензия т. К. несколько резковата. А на меня она такого впечатления не произвела. Человек читал „по диагонали“ и поэтому только напустил всех и всяческих „непротивленцев злу“ и „христосиков“. Единственное, что не вызывает возражения с моей стороны, это... ссылка, что-де, мол, читать ничего не читал и знать не знаю такого автора. В этом он, безусловно, прав — живу во Пскове. Иное дело разговор про флажки и зайцев, которым т. К. отводит изрядное место в рецензии, намереваясь, видимо, нокаутировать автора превосходным знанием особенностей охоты на беззащитного зверька. Прямо скажем, озадачил он меня описанием этой охоты на зайца с флажками. А мы-то тут, по наивности своей, до сих пор думали, что с флажками охотятся на лис да на волков. Действительно, век живи, век учись!»
Век живи, век учись!
Рецензии — вне зависимости от их качества — редакция показывает авторам: «ознакомьтесь!», «учтите», но показывает ли она рецензентам ответы авторов? Наверное, нет. Хотя бы потому, что многие из авторских ответов невидимы и неслышимы. И это жаль, ибо некоторые из них весьма поучительны — для тех, разумеется, кто хочет и способен учиться.
Эти ответы — страницы рецензий, разорванные в клочки авторами рецензируемых рукописей; эти ответы — перечеркнутые авторами крест-накрест рецензентские пометки на полях.
В одном романе была такая сцена. Председатель колхоза принимает иностранную делегацию. Узнав, что среди приезжих нет американцев, он, в шутку, говорит: «А у нас есть!» — и указывает на голенастого петуха американской породы, клюющего арбуз. Петух выклевывает из мякоти зерна, кладет их в сторону и подзывает кур.
«— Какой рыцарь! — засмеялась одна француженка. — Неужели это американец?»
Роман был представлен в московский альманах и послан на рецензию. Послан тому самому рецензенту, который любит подтрунивать. В его обращении с присланной рукописью видно, что «охота с флажками на зайца» — это еще невиннейшая из его забав. Встречаются на полях рукописи да и в самой рецензии замечания воистину злокачественные. От них за версту разит подозрительностью, перестраховкой и попросту страхом.
Прочитав строки о петухе американской породы, самоотверженно собирающем зерна для кур, рецензент испугался: он заподозрил в этих строках недооценку нашего советского петуха.
«А наш?» — ревниво спрашивает он на полях. Способен он пугаться не только за престиж петухов.
Автор романа рассказывает о том, что один из его героев был несправедливо осужден и провел несколько лет в ссылке.
Рецензенту этот эпизод не по душе. И он выражает свое неудовольствие с поразительной душевной грубостью. «Создается такое впечатление, — пишет рецензент, — что автор порой гонится за модными ситуациями. Модно писать, что люди несправедливо ссылались в заключение — и, пожалуйста, Севастьянов, оказывается, был в ссылке».
«Модная ситуация!» (это — о тысячах несправедливо осужденных). «Пожалуйте!» «Мода!».
Нет, человеку, который говорит о трагедии такими словами и с такой интонацией, ответы авторов, их гнев и возмущение не помогут. Но следовало бы оберечь авторов от его грубости. Заушательства тоже должны выйти из моды. Раз и навсегда.
7
Список рецензентов, утвержденный Правлением издательства «Советский писатель», длинен. Тут и критики, и прозаики, и очеркисты, и историки литературы, и поэты...
Я обратилась к одному из ответственных работников издательства с просьбой объяснить мне: чем руководствуется редакция, выбирая из этого списка для той или другой рукописи двоих рецензентов?
— Многим, — ответил он. — И прежде всего мы учитываем психологически-бытовые связи...
— Связи? — не поняла я. — Мы ведь говорим о литературе, о рукописях... При чем тут психология и быт?
— Поступает, например, в отдел новая рукопись, — начал терпеливо объяснять мне мой собеседник. — Ну, скажем, сборник юмористических рассказов... Имена наших уважаемых юмористов, разумеется, известны нам... Но сборник мы посылаем не им...
— Не им? — удивилась я. — Почему же?
— Все они между собой знакомы, связаны, — продолжает объяснять мне работник издательства. — А мы хотим получить мнение, так сказать, со стороны... И посылаем рассказы кому-нибудь серьезному...
(«Но, надеюсь, все-таки, не до такой степени серьезному, чтобы не понимать юмора? — подумала я. — А то худо придется юмористическим рассказам!»)
— И второе, что мы учитываем, — продолжал между тем мой собеседник, — это, как бы вам сказать, направления. Ведь в нашей литературе существуют направления... Как бы это выразить? Ну, разные течения, что ли... Так вот, мы это учитываем и стараемся, чтобы рукопись, принадлежащая писателю одного направления, не попала на рецензию к писателю того же направления... Мы хотим найти для нее судью, так сказать, со стороны...
Со стороны?
Мне вспомнились слова Льва Николаевича Толстого, обращенные к другу, которого он считал своим редактором.
«Я всегда вам верю, потому что вы дорожите тем же и так же, как я, а со стороны виднее».
Да, конечно, со стороны виднее. Да, конечно, редакция должна добиваться объективного суждения. Именно поэтому список рецензентов должен быть составлен с особой тщательностью: в нем имеют право состоять лишь те литераторы, которые показали свою способность к обоснованным, метким критическим суждениям. Те, которые умеют добросовестно вникнуть в чужую работу и создать рецензией портрет книги... Но Толстой был прав, подчеркивая, что он принимает обычно советы своего корреспондента потому, что тот дорожит «тем же и так же». Он имел в виду не просто «критика-оценщика», но «критика-редактора», каким и должен быть «внутренний» рецензент. Да, если рецензент понимает, что́ дорого писателю, понимает, ради чего писатель взял перо, — короче говоря, если рецензент сочувствует авторскому замыслу, — вот тогда писатель охотно сообразуется с его редакторскими советами, ибо сам своей работе он действительно не судья, а «со стороны» виднее. Если же рецензент читает рукопись глазами человека, которому чужд, неинтересен, непривлекателен замысел писателя, которому неприятна, даже противопоказана, творческая манера автора, то это мнение уже не просто со стороны, а с враждебной стороны. Чтобы уничтожить рукопись, такое мнение, быть может, и пригодно; чтобы посоветовать автору, как работать над ней, — нет. Добиваясь исправления рукописи, советоваться стоит не с «чуждыми», а как раз наоборот — с «близкими». Не следует, скажем, советоваться с Исаковским о сборнике стихов Кирсанова или с Сельвинским о сборнике Твардовского. Рабочего совета таким способом не получишь. Исаковский чужд Кирсанову, Сельвинский — Твардовскому. В искусстве же угадка, интуиция, проникновенность присущи как раз «родственникам» — духовным, разумеется. Не Шевырев определил характер дарования молодого Герцена, а Белинский. Там, где Шевырев заметил одни лишь грамматические ошибки, Белинский распознал элементы нового стиля, провидел новый жанр, создаваемый Герценом, и далеко, на десятилетия вперед, предсказал его литературный путь. То письмо Белинского, в котором он объясняет Герцену, в чем его истинный «род», ему одному присущая сила, — это настоящая редакторская «внутренняя рецензия». Обусловлена такая прозорливость не только гениальным критическим чутьем Белинского, но и тем, что Белинский и Герцен были родственны друг другу по духу. Это сказывалось даже в стиле их публицистики. Так, «Письмо Белинского к Гоголю» многими своим чертами, и в частности чертами стиля, предвосхитило публицистику «Колокола».
Что же касается до психологически-бытовых связей, или, говоря проще, приятельства, то, разумеется, люди, проявляющие в своей работе лицеприятие, в качестве рецензента нетерпимы. Но разве, если среди литераторов встречаются и беспринципные, это может давать повод для подозрительного отношения ко всем, сколько их есть, литературным содружествам? Такая подозрительность оскорбительна для достоинства советских литераторов, и странно слышать, что она положена, как прочный фундамент, в основу редакционной работы. В этом взгляде на взаимоотношения писателей есть нечто чуждое литературе, глубоко обывательское. Герцен и Белинский были, как известно, приятелями. Белинский, случалось, гостил у Герцена на даче; случалось, занимал у него деньги. Однако никто не смел заподозрить, что именно в силу приятельства пишет он о Герцене хвалебные статьи. Всем, даже тупице Шевыреву, было ясно: не потому Белинский хвалит Герцена в журналах, что они приятели, а потому они приятели, друзья, что они — люди одного направления, единомышленники, соратники в литературном и общественном деле...
«Прежде всего мы учитываем психологически-бытовые связи», — говорит работник издательства. А следовало бы, оставляя сведения о психологически-бытовых связях за порогом редакции, учитывать прежде всего творческий путь каждого литератора, задачи, которые он перед собой ставит, его индивидуальность, присущий ему стиль и ту литературную традицию, которая ему близка. И пуще огня бояться, чтобы рукопись не попала на отзыв писателю-рецензенту, чей собственный путь противоположен авторскому, чьи интересы и вкусы чужды ему. Не следует, скажем, лирическую повесть, с глубоким подтекстом, в которой автор делает попытки создавать тонкие характеристики и показывать сложные отношения, посылать на отзыв журналисту, автору прямолинейных и поверхностных очерков, в собственных писаниях избегающему какого бы то ни было подтекста и какой бы то ни было психологии. Не следует посылать рукопись литератора, пытающегося изобразить жизнь в ее полноте и противоречивости, рецензенту, охраняющему своим пером раз навсегда принятые, окостенелые, трафаретные формы в жизни и литературе... Словом, не следует посылать рукопись тому, кому она заведомо чужда. Разве что для уничтожения.
Но чтобы вникнуть в особенности рукописи, чтобы серьезно задуматься над тем, необходимо ли ее отвергнуть, или необходимо поискать для нее рецензента, который способен дать автору, именно этому автору, настоящий художнический совет, — надо прежде всего прочесть ее. Надо ясно представить себе духовный мир писателя, его стремления. Надо ясно представить себе, каковы вкусы, какова творческая практика того рецензента, которому посылается на отзыв повесть, роман, рассказ. А это много сложнее, чем, небрежно перелистав рукопись и выяснив, «на какую она тематику», заглянуть в два списка: рецензентов и телефонов. Из скрещения списков ничего путного еще никогда не рождалось, да и не может родиться. Разве что скоросшиватель. Еще один.
8
— Так что же вы, наконец, предлагаете? — слышу я властный голос моего читателя. — Система «прохождения рукописи» такая, какой она сложилась в большинстве наших издательств, представляется вам неплодотворной: она непомерно затягивает путь рукописи от автора к читателю, говорите вы, она обезличивает редактора, тяжело ранит автора и мешает ему работать... Допустим, все это так. Но что же вы предлагаете — конкретно — взамен? Издательства наши не кустарные какие-нибудь предприятия, а настоящие фабрики; особенно мудрить над рукописями, вникать в индивидуальность каждого автора редакциям попросту некогда; планы выпуска книг с каждым годом растут... Система рецензирования, перекладывая значительную часть работы на плечи рецензентов, разгружает редакторов и в то же время обеспечивает помощь автору и редактору со стороны специалистов. Чем же вы предлагаете ее заменить? Отказаться от рецензентов? Полностью возложить всю работу на плечи редактора? Но не сделается ли от этого положение писателя и его рукописи хуже, а не лучше, чем теперь? Ведь ни для кого не секрет, что наши редакторы, особенно молодые, в гораздо меньшей степени подготовлены к литературной деятельности, чем большинство рецензентов? Не повредим ли мы делу, возлагая на редактора такую большую ответственность? На не вполне компетентного, не очень-то умелого, не весьма авторитетного, дурно подготовленного работника?
Возражение серьезное. Действительно, беспомощность многих и многих редакторов в порученном им деле — ни для кого не секрет. Их неумелость всякому опытному литератору бросается в глаза при первом же соприкосновении с редакцией. Но я ведь о том и толкую, что редакции должны быть преобразованы. Что уровень их мастерства необходимо повысить. Что терпеть в редакциях людей неумелых — преступление перед литературой, писателем, читателем, обществом. Если редакторы подготовлены дурно, если они не в силах вести сложную, тонкую критическую и педагогическую работу, именуемую редактированием, работу, требующую дарования, познаний, вкуса — то почему же собственно и по какому праву и для какой цели находятся они в редакциях? И называются редакторами? Если редакторы дурно подготовлены — какой же из этого следует вывод? Разве тот, что их надо окружить рецензентами? Нет, посылать каждую рукопись на две или три рецензии — это не выход, это значит только до бесконечности загромождать и запутывать «процесс прохождения» и раздроблять ответственность. Мастерами должны стать сами редакторы — вот в чем задача. Какие бы специалисты ни находились в распоряжении издательства, а если редактор не в силах оценить по достоинству ни рукопись, ни рецензию на рукопись — дело на лад не пойдет. Хотя бы потому, что и среди рецензий встречаются совершенно негодные. Гвоздь проблемы, ключ к позиции, на мой взгляд, именно в составе редакций. Система обязательного рецензирования, кроме всех прочих своих недостатков, имеет один дополнительный: не делая редактора более искусным, она прикрывает его неумение, его беспомощность. Чем в большей степени рассчитывает издательство на рецензентов, тем меньше заботится оно о мастерстве своих редакторов. Ведь если редактор — это лишь приемщик и передатчик рецензий, то ему и незачем быть мастером. Но ведь при всем при том этот заказчик и приемщик, этот «не мастер» ежедневно совершает те действия, которые по плечу только мастеру: становится на сторону того или другого рецензента, решает судьбу рукописи, вмешивается в текст, «правит»... А потому и нельзя писателям, преданным родной литературе, спокойно примиряться с маломощностью редакторов. Отмена системы обязательных рецензий заставит общественность предъявить к каждой редакции и к каждому редактору самые высокие требования — этому воистину уже настала пора. Пора редакциям, не прячась за авторитет рецензентов, самим завоевывать себе авторитет боевых художественных организаций, превращаться в творческие литературные лаборатории. Каково бы ни было количество издаваемых книг, качество их, и, стало быть, и качество работы над рукописями, должно становиться все выше. Наши издательства в самом деле превратились в настоящие фабрики. Это так. Однако, обдумывая «процесс прохождения», нам следует помнить, что во что бы ни превращалось издательство, а литература, труд писателя (и, стало быть, и редактора) упрощению, стандартизации, механизированию и даже ускорению не подлежит. Ускорению и механизированию подлежит печатание, но не писание и не редактирование. Издательство вкупе с типографией может и должно превращаться в фабрику, но на этой фабрике, если она хочет в большом количестве выпускать полноценные книги, всегда останется цех, который, точнее всего, по роду его деятельности, можно сравнить именно с лабораторией, и этот цех — редакция. Труд писателя — сосредоточенный, пристальный, углубленный — требует и от редакторского труда углубленности, и каждый раз новых, других приемов. Литература, художество — это постоянное изобретательство; где же может происходить проверка и усовершенствование изобретения, как не в лаборатории? Если книг нам предстоит выпускать все больше и больше, если писателей, талантливых и трудолюбивых, у нас становится все больше и больше, то для издательства это может означать лишь одно: все разумнее, обдуманнее должна быть устроена его лаборатория. Все больше у нас должно появляться редакций, достойных наименования очагов литературной культуры.
Издательства расширяются, планы растут — это значит, что должно уменьшиться в редакциях количество людей случайных, неподготовленных, способных всего лишь посылать рукописи на рецензию, и расти количество специалистов, мастеров своего дела; это значит, что должны улучшиться условия редакторского труда: редактор должен быть избавлен от мелкой технической работы, поглощающей три четверти его времени; должно увеличиться количество тихих комнат, уменьшиться количество заседаний; это значит, что подсчет сданных редактором в производство листов должен перестать наконец быть меркой плодотворности редакторской работы: иногда один разговор редактора с автором стоит дороже, чем тридцать аккуратно проредактированных листов... Пусть издательство превратилось в фабрику — следует ли из этого, что редактор должен превращаться в правщика или в переносчика поправок с одного экземпляра на другой, или в раздатчика рукописей на рецензии, или что приемы редакторского искусства можно стандартизировать? Каждый автор и каждая рукопись требует от редактора художественной литературы новых приемов, каждый раз он должен совершить своего рода открытие, и никакой автоматической переброской рукописи от одного рецензента к другому этих поисков не заменишь. Редактор — деятель литературы, а труд всякого литератора прежде всего творчество, поиски. К наблюдению над тем, как рукопись путешествует из инстанции в инстанцию, или к уничтожению в тексте грустных происшествий, областных слов или повторов он быть сведен не может. (Кстати сказать, чем совершеннее современное предприятие, тем сильнее в нем развито творчество, опробование, экспериментаторство, обсуждение новых технических идей; тем больше в нем лабораторий и конструкторских бюро.) И если издательство — это в самом деле фабрика, стало быть, к ее лабораториям — ее редакциям — следует предъявлять особо высокие требования. Каждая должна ясно понимать, чего она хочет, чего ищет в искусстве, каждая должна быть коллективом единомышленников, которым руководит мастер.
— Но откуда же взять — да еще в большом количестве! — редакторов, отвечающих вашим требованиям? — спрашивают меня на разные голоса работники разных издательств. — Таких редакторов, которые были бы мастерами, художниками, умели бы разбираться и в общем потоке рукописей, и в каждой из них в отдельности, у которых хватало бы времени и умения на проникновенную работу с авторами? Ваши требования высоки и потому нереальны.
— Мои требования? Они совсем не мои. Это не я предъявляю высокие требования, это предъявляет их сама жизнь. За последнее время выросли духовные запросы читателей; усилилась жажда народа видеть в литературе действительность во всем ее многообразии, противоречивости, сложности; выросла и жажда писателей смело, искренне, правдиво и всесторонне изображать действительность. А «процесс прохождения» рукописи от автора к читателю остался прежним — искаженный навыками перестраховки, опасениями «как бы чего не вышло», чиновничьим неуважением к писателю, к его поискам нового в жизни и в искусстве, к его индивидуальности, к его великому труду. Это вовсе не я, а сама жизнь требует преобразования редакций, воспитания редакторов нового типа, людей смелых и творческих, не прячущихся за спины рецензентов, редакторов-художников, влюбленных в литературу, изощренно знающих язык.
Где взять их и как их готовить? Если их у нас мало, стало быть, надо наладить их воспитание в государственном масштабе. Ведь готовит же у нас государство в особых вузах скрипачей, актеров, балерин, сценаристов, критиков. Почему же нельзя готовить редакторов? Я предлагаю на базе факультета критики Литературного института им. Горького создать специальное редакторское отделение, куда в конце курса преподаватели подбирали бы из числа критиков или прозаиков таких студентов, которые за время обучения проявили литературно-педагогическую одаренность. В семинарах этого отделения должна вестись редакторская работа над художественным текстом — над рассказом, повестью, романом, а не над текстом брошюры о передовиках сталеварения или железнодорожного транспорта, потому что редакторам таких издательств, как Гослитиздат, Детгиз, «Советский писатель», предстоит иметь дело именно с повестями, рассказами и романами, а не с брошюрами, и приемы их работы над текстом художественным не имеют ничего общего с приемами работы над лишенным стиля текстом брошюр. Кроме того, на этом отделении должна читаться история редакторского искусства — от Пушкина, Некрасова, Салтыкова-Щедрина до наших дней.
Итак, необходимо создать редакторское отделение, готовящее редакторов художественной литературы. Это — раз.
Но этого, конечно, недостаточно.
Второе, и притом важнейшее, условие коренной перестройки редакционной работы: во главе каждой редакции должен стоять писатель, мастер, человек авторитетный для писателей и молодых редакторов. (Подразумеваются, конечно, редакции художественной литературы.) Я хочу напомнить о золотой традиции русской литературной жизни: редакторами у нас, начиная от Жуковского и кончая Горьким и Маршаком, всегда были писатели. Во главе наших редакций должны стоять не администраторы, а мастера, сами подбирающие себе подмастерьев — и не только подмастерьев-редакторов, но и подмастерьев-секретарей, облегчающих редакции техническую работу над рукописями. Все они должны быть, как говорил Станиславский, воспитаны в одной вере. Каждый редакционный коллектив должен иметь собственное лицо, бороться за него, отстаивать его, как борется за собственное лицо, за собственное понимание искусства каждый коллектив театральный. Перефразируя строки Маяковского, мне хочется нашей литературе и нашим литераторам пожелать, «чтоб много редакций, хороших и разных».
Зачем много и зачем разных? А затем, чтобы автор мог общаться с той редакцией, которая ближе его творческим поискам, которая в силах понять его замысел и помочь ему этот замысел осуществить.
Редакция из механизма должна сделаться тем, чем были спокон веку все редакции, оставившие след в литературе: живым организмом, коллективом людей, увлеченных и увлекающих. Когда редакция будет увлечена своим делом, заинтересована в судьбе каждого писателя, каждой рукописи — тогда исчезнут из редакционной практики, станут невозможными горестные случаи, к описанию одного из которых я сейчас приступлю [см. текст 903].
<...>
14
Один из участников совещания рецензентов в своем выступлении сказал:
«Тут говорили, что надо знать, что́ кому противопоказано и что́ кому не противопоказано... Для отдельной рукописи это имеет решающее значение».
Мысль серьезная и верная. Тем более серьезная, что литература как раз и состоит из отдельных рукописей отдельных писателей. И вся редакционная работа должна быть построена так, чтобы труд отдельных писателей был наиболее плодотворен, чтобы легко было каждому, по слову Горького, идти «к своей высоте».
От такого стремления редакции останется в выигрыше тот, для кого трудятся и писатели и редакторы: многомиллионный читатель.
«Редакционная работа, — говорит С. Я. Маршак, — должна быть глубокой, строгой, чистой, новаторской и точной, как научная работа. Тогда она ставит перед литературой далекие перспективы». И тогда, именно тогда, она достойно служит читателю. Что же надо сделать, чтобы приблизить работу наших редакций к этому идеалу?
Повторяю: необходимо еще и еще раз продумать заново все связанное с организацией редакции, — все, начиная с воспитания редактора и кончая нормами выработки и оплатой его труда. Выше я уже изложила подробно свои соображения. Их надо обсудить, подвергнуть критике, разобрать со всех сторон. Частности можно оспаривать, но, я думаю, основную мою мысль не опровергнет никто: наши редакции художественной литературы подлежат переустройству. В основу этого переустройства должна лечь твердая память о том, что в редакции люди призваны заниматься литературой, искусством — это раз; и что в «процессе прохождения» «проходит» по незримому конвейеру не только рукопись, но и писатель, человек — это два. Тот самый человек, труженик литературы, который может и должен стать автором множества книг и каждая книга которого должна быть лучше предыдущей.
...Как же добиться того, чтобы работа редакции — работа с людьми и для людей — никогда не имела в себе ни тени, ни грана чего-нибудь малыгинского [Малыгин — отрицательный персонаж повести, которую Л. Чуковская разбирает в другой части этой статьи /текст 903/]? Чтобы всегда она была не службой, а служением, как сказано в отвергнутой повести? Чтобы никогда «доски» не заслоняли от редакции людей? Чтобы редакция и не пыталась выбрать для рукописи судью, не прочитав ее? Чтобы редакторы и рецензенты как можно меньше занимались писанием бумаг: рецензий, заключений, справок? Чтобы автор и его творческое самочувствие всегда были для редакции важнее всех и всяческих «досок»? Важней, например, той редакторской справки, которая для чего-то прилагается к каждой рукописи... Повести и романы разные, а справки почти одинаковые: «Была проведена небольшая стилистическая правка» или «При подготовке к набору проведена литературная правка». Разве это тяготение к стандартным «справкам о правке», из которых о человеке и рукописи ничего не узнаешь, не то же пристрастие к стандартным «доскам», за которыми не видно людей? Разве они, эти справки, рассказывают о главном: о пути рукописи — и автора — к читателю, о задачах, поставленных редакцией перед автором, о методах их решения? А если они не говорят об этом — то о чем же тогда они говорят? Кроме пристрастия к писанине?
Как сделать так, чтобы литературный анализ под пером рецензента или редактора никогда не превращался в элементарный арифметический подсчет слов? Чтобы рецензия и «заключение» никогда не напоминали грубые начальственные окрики по адресу автора, а весь «процесс» в целом — «охоту с флажками на беззащитного зверька»?
Как сделать так, чтобы начинающему редактору, ныне без вины виноватому в своей грозной для рукописи беспомощности, было у кого учиться? И до окончания вуза и после? Чтобы редакция не предоставляла ему права самостоятельных действий, пока он «начинающий»? Чтобы в каждой редакции был мастер, у которого учились бы подмастерья?
Все эти многочисленные вопросы сводятся к одному, важнейшему: как сделать так, чтобы в «процессе прохождения» никогда ни на минуту не упускался из виду автор — человек, который создает литературу? Тот, от кого читатель по праву ожидает новых полноценных произведений? Чтобы никогда не вручались ему, машинально и равнодушно, под видом рецензий или «заключений» рассуждения невежественные, пустопорожние, продиктованные жаждой перестраховки, собственным невежеством и собственной трусливостью, оскорбительные для автора и для книги, надолго выбивающие писателя из рабочей колеи?
В одном из рассказов Зощенко есть такое место. Вспоминает рассказчик, как в особом ящике бережно и любовно переносят рабочие хрупкую и драгоценную машину. На ящике написано: «Не бросать!», «Осторожно!».
«Засим я подумал, пишет автор, что не худо бы и на человечке что-нибудь мелом выводить. Какое-нибудь там петушиное слово. „Фарфор!“ „Легче!“».
Тонкости? Излишние сложности? Что поделаешь! Все, что связано с литературным трудом и с ростом писателя, — дело тонкое.
— Не бросать! Осторожнее! Легче!
Часть этой статьи с разбором одного художественного произведения изд-вом и выдвигаемыми им замечаниями (главки9–13): см. текст 903).