13/I —69 г.
Старый Новый год. А мы всё сидим на мели [с подписанием к печати № 12]. Сегодня хоть застал Г. К. на месте. Мысль ее сводилась к тому, что ждет решения. Не очень понятно. Не передали ли они какие-либо материалы в ЦК? Говорили минут сорок, я аж вспотел, и сидевший рядом Росляков сказал: «Да, так долго не проработаешь... Не проработаешь...» Однако что делать? Работаем. В список подлежащих особому просмотру и разрешению, помимо Воронова, Можаева, включился еще и Бирман (оказывается, Бирман сводит разговор к тому, что экономическая реформа не состоялась. Они-то, кто лучше нас знают, что реформа проваливается, во всяком случае ничего общего не имеет с замыслом, они, знающие уже потому, что все делали для ее провала, — теперь пугают тем, что Бирман говорит обо всем). А Бирман хитрый, он нигде так прямо не выскажется, Бирман пишет только о том, что в области собственно хозяйственной сделано больше, чем в социальной. И лукавит: может, в области хозяйственной сделано и больше, но тоже очень мало, централизация остается чудовищной, не случайно в Чехословакии, где попытались провести реформу по-настоящему, О. Шик стал первой нашей мишенью. Бирман приводит разительные данные опроса по одному заводу. Спросили рабочих: «Что дала производству и лично вам экономическая реформа?» Ответили:
производству увеличение продукции и прибыли —141, мало, ничего — 43, не знаю — 221.
Мне лично. Увеличение заработка, премии — 94, мало, ничего — 130, не знаю — 181.
Таблица поразительная. И самое удивительное, что она была напечатана в «Известиях» (№ 58, 1968 г.). Вот вам и реформа. Большинство о ней просто не знает, что сказать.
Цензура ходит вокруг таблицы. Настороженно, хищно и боится, что Бирман что-то протащил. Но что бы он ни протаскивал — таблица уже все сказала.
Бродят вокруг статьи Володина «Завещание нигилиста» и статьи самого Писарева [«Как дряхлеют догматы», статья Д. И. Писарева, ранее не публиковавшаяся; автор предисловия Э. Розенберг]. Почему-де Володин трактует проблемы революции, можно было поговорить в связи с Писаревым и о другом. Можно, конечно, но почему не поговорить и о революции? Тем более что автор приходит к ленинскому пониманию необходимости революции и придвигает к нему Писарева как одного из предтеч марксизма на русской почве. Со статьей самого Писарева еще смехотворнее. Почему печатаем именно эту неоконченную статью? Да потому, что она найдена совсем недавно и больше пока ничего не найдено и, может быть, не будет найдено. Рукописи Писарева не валяются где попало, и никто ничего другого взамен не может предложить.
Под боем рецензия Березкина о поэме С. Смирнова. Снова ее ставим. Переделывали. Сокращали. Что? Да место о Сталине. «Но рецензия все-таки очень дерзкая». Слово-то какое вытащили — дерзкая. А критика и должна быть такой: кому нужна критика, еле шевелящая губами при виде всякой мерзости?
Под сомнением ответ Лакшина Гусу [Лакшин В. Рукописи не горят! (Ответ М. Гусу); была напечатана в № 12 «Нового мира» за 1968 г.]. Да почему же Гус может печатать в «Знамени» политический донос на Лакшина, намекая даже на то, является ли Лакшин членом партии или нет (а может быть, и исключить его стоит?). А Лакшин не может оттрепать его за уши?
Так я отвечал Г. К. Но она спрашивала, явно разведывая наши позиции. Да еще с той целью, чтобы оттянуть время. Разведка напрасная: наши позиции никогда не менялись. А оттянуть время она, конечно, сумела. Еще на один день задерживается подпись номера.
14/I—69 г.
<...>
Главлит еще на 2 дня откладывает решение. Я так разозлился, что руки задрожали.
Всякое терпение лопается.
Я тут же позвонил Назарову. Он спокойно и холодно: «Вы знаете, что вам передали». Я заявил, что все знаю, и взял его на пушку: «Все перешло все границы, сейчас приедет Твардовский, и мы будем писать обо всех этих безобразиях Демичеву». Он: «Это ваше право». — «Да, наше право», — и я бросил трубку. Тут же, не теряя времени, позвонил Беляеву, спросил его, в курсе ли он того, что происходит с нашим двенадцатым номером. Он сделал вид, что не совсем в курсе, и тут же спросил: «Но ведь вы, наверно, опять поставили какие-нибудь сомнительные материалы?» — «Я не знаю, что вы понимаете под сомнительными. Главлит в свое время никак не решался подписать Айтматова и Залыгина, а теперь они получили Государственную премию». Тут он взорвался: я наступил на его мозоль. «Но ведь вы знаете, что мы не читали их в ЦК». — «Отлично знаю (оказывается, он принял упрек на себя!) и говорю не о вас, а о Главлите. И о том, что Главлит делает сейчас с нами». И тут же, специально для него, добавил: «Может быть, нам еще одно письмо в ЦК написать?» Беляев тут же сбавил тон: «Я разберусь, позвоню, узнаю...» — и перевел атаку на другое направление: «Вот я прочитал у вас в одиннадцатом номере роман Воронова. Удивляюсь, как можно было напечатать такую слабую вещь...» — «Почему же слабую... Вам так кажется, а другие думают иначе». — «Но нельзя же писать роман о Магнитогорске, о рабочем классе, о войне — и ничего не увидеть, кроме недостатков... Это уже какое-то приземление» (любимое их словечко, так же как «дегероизация»). Я говорю ему, что он не понял романа. Роман не о рабочем классе, а о детстве и юности героя. Он: «Глазами фезеушника все увидено». — «А почему нельзя глазами фезеушника смотреть на жизнь?» — «Да, можно, конечно, я сам двенадцати лет стоял за станком в Свердловске, но у него даже не ясно, кто с кем воюет». — «Но вы же прочитали половину романа, как можно судить по половине! А роман кончается Днем Победы, который встречают рабочие на заводе, и там ясно не только кто с кем воюет, а кто кого победил». — «Да, конечно, вторую часть я не читал». — «Так в том и дело, как же вы судите раньше времени». — «Хорошо, я разберусь».
Мы вроде смертника. Нам терять нечего. И в этом наше великое преимущество: мы можем разговаривать так, как мы думаем. Это удивляет, обескураживает начальство и заставляет их побаиваться нас. Стань мы немножко другими, начни подлаживаться — и нас тут же растопчут. А нас боятся растоптать, хотя очень хотят и, скорее всего, когда-нибудь сметут. Но тоже со страхом и опаской: чувствуют за нами силу правды, силу будущего, которая неотвратимо на них наползает, даже когда мы отступаем
Этот пафос может показаться наивным и чрезмерным. На расстоянии и я его так воспринимаю. Но в той обстановке, очевидно, такое самочувствие, самовосхваление, пафос избранничества, особости (кстати, во всем этом что-то было, и этого «что-то» было не так уж мало) позволял нам терпеть маетную суету с Главлитом, ЦК, со всеми нападками и отбрехиваниями. Другое дело, если бы я сейчас не ощущал некоего словесного «перебора» в таком пафосе. Но тогдашнему моему состоянию он точно соответствовал. Он позволял жить дальше.
Конечно, после всего этого они зашевелились, и Г. К. позвонила мне около двух часов (значит, на обед не ходила, это у них случается лишь при чрезвычайных обстоятельствах, обедают они аккуратно, как мы уже давно заметили). Сказала, чтобы я приезжал, поговорим о некоторых материалах. Я все еще в пылу разговоров начал говорить с ней резко: нам нечего разговаривать, нам нужно подписывать... Потом я уже смеясь подумал, что разговаривал с Г. К. не как с женщиной, а как с мужиком, только матом не ругался.
Было несколько острейших моментов. Когда она стала говорить, что Бирман построил статью специально с расчетом: сначала показать обреченность капитализма, а потом после Ленина подвел читателя к мысли, что если мы не будем заниматься социальными вопросами, то и у нас произойдет революционный взрыв. Как и где это она вычитала — уму непостижимо. Если не будем заниматься социальными вопросами... А как же ими вообще не заниматься?.. Тут я взорвался:
— Так что же, вы думаете, что и Бирман, и редакция хитрят и протаскивают какую-то контрреволюцию?
Нет, она так не думает, но статья так построена...
Я рассмеялся и сказал: хотите, сейчас же вычеркну главу, в которой Бирман говорит об обреченности капитализма, потому что она, по-вашему, «специально» написана, но только тотчас же скажу, что снял эту главу по вашему настоянию. Главу, разоблачающую капитализм и показывающую преимущества социализма. Она аж побелела и, протянув руку к телефону, сказала, что она тоже сейчас же позвонит. «Звоните, но только то, что вы сейчас говорите, сочинив дурацкую концепцию и приписывая ее Бирману, не лезет ни в какие ворота».
Кое-как успокоились. Стали заниматься другими материалами.
Долго крутились вокруг Писарева [см. выше, запись от 13 янв. 1969 г.]. Люди они загадочные. Писарева они легко подписывают, не знают, зачем он. Но предлагают свести к минимуму предисловие?! Зачем разъяснять? А почему же не объяснить читателю, в каких условиях писалась эта статья Писарева? (Когда я рассказал об этом в редакции, стоял всеобщий смех: вся соль в Писареве, а не в комментарии.) Но их не устраивал комментарий, и понятно почему: там упоминаются аресты
Крутились вокруг рецензии Березкина. Она все время хотела внушить мне, что, охаивая поэму С. Смирнова [«Свидетельствую сам»], автор охаивает нашу историю. Но где? Покажите! — спрашивал я. И она, конечно, ничего не могла показать.
Все подписала. Но Березкина все же условно: «Надо согласовать...»
Самое неожиданное было в конце. Вдруг она заявила, что Воронова они зря подписали, допустили ошибку. Я: «Что же вы будете делать теперь? Ведь тираж-то уже пошел, и его даже под нож не пустишь...» — «Но ведь мало ли что... Окончание следует, может быть, оно появится в феврале... марте...» — «Нет, — сказал я, — этим вы никого не обманете, ни в феврале, ни в марте вторая часть не появится. А последний случай, когда окончание не появилось, был ровно 25 лет назад, когда запретили „Подполковника медицинской службы“ Германа — из-за того, что подполковник неосторожно был назван еврейской фамилией...»
Расстались холодно, как никогда.
<...>
20/I—69 г.
Приехал А. Т. Прочитал записи, несколько раз качал головой, потом вернул их и сказал: «Спрячьте куда-нибудь подальше». Задумался, что же дальше делать. Я вызвался: «Ну давайте еще раз позвоню в отдел культуры». Позвонил. Разговаривали сравнительно спокойно, но снова стали внушать, почему нельзя печатать Воронова. Три тезиса: 1) предельная заземленность романа, вещь лишена какой-либо поэтизации, пафоса тех лет и потому м[ожет] б[ыть] воспринята как очернительская; 2) неверно показана Великая Отечественная война. Одни заботы о хлебе, аресты, нет трудового подвига и пр.; 3) всюду чувствуется, что обстоятельства сильнее людей, люди подавлены обстоятельствами.
Я пробовал возражать, но встречал глухую стену. Непробиваемую, тем более что в их руках власть...
Разговор получился пустой, как и следовало ожидать. Снова посоветовали: подумайте, снимите... «Мы принять это не можем», — снова повторил я. Вернулся к А. Т. и сказал, что разговор был бесполезным, бессмысленным, может быть, вы поговорите с ним по следам свежего разговора. А. Т. вздохнул: «Могу, конечно, но что толку...»
Дозвонился. Начал объяснять довольно внушительно свое отношение к роману и почему он не согласен с Б[еляевым]. Тот повторял, по всей видимости, то, что уже говорил мне. А. Т. все больше и больше ожесточался. «Ну тогда я предупреждаю вас, что вы берете на себя всю ответственность за невыход журнала, за снятие окончания романа и прочие невозможные, недопустимые вещи». Тот в этот момент заколебался. А. Т., воспользовавшись его слабостью, тут же сманеврировал: «Тогда позвольте все-таки нам еще раз посмотреть верстку и внести в нее исправления». А. Т. спросил меня, можем ли мы с Вороновым ехать и сразу же приниматься за работу. Отчего же нет. Я сказал, что мы все сделаем до завтра. А. Т. заметил, что спешить не надо: наоборот, лучше оповестить через два дня, а то подумают, что мы быстро справились с делом. Ну хорошо.
<...>
23/I—69 г.
Я очень плохо себя чувствовал, собирался приехать: ведь надо встретиться с Беляевым, но не мог. Позвонил Мише в 10 утра, как условились: он уже был на месте. Он сказал, что уже звонил Беляеву, и тот очень занят, принять может только часов в пять. Скорее всего, вообще не примет.
Но Беляев их все же принял. Были Миша и Лакшин. С самого начала им стало ясно, что вопрос о Воронове предрешен и мы с Вороновым работали впустую. Беляев бегло, для приличия, посмотрел правку и заметил: «Да, Воронов понял, в каком направлении надо работать, и правка верная, но ее мало, над романом надо еще работать и работать». И тут он их огорошил: «Издано постановление, с которым всех скоро ознакомят. По этому постановлению повышается ответственность редакторов и организаций, органами которых являются издания. Так вот, мы уже договорились с Союзом, пусть он обсудит роман Воронова». Тогда о чем же разговор? Все решено?
Перешли к другим материалам, и тут выяснилось, что постановление постановлением, но оно может и не иметь никакой силы. Пошла речь о Писареве и, к полной неожиданности, еще и о статье Володина о Писареве, уже подписанной Главлитом без единой поправки. Мотивировки Беляева: надо учитывать современную обстановку, особенно положение в Чехословакии (словно сами не обострили это положение и обстановку), а Володин, мол, трактует вопросы насилия и революции и пр. Это может быть истолковано неверно, особенно за границей, и т. п. Статью надо снимать. Статью Писарева можно напечатать, но в специальном литературоведческом издании, а не в «Новом мире». Сейчас на Западе стало модным говорить о том, что марксизм превратился в религию, а Писарев как раз и говорит о том, как ветшают религиозные догмы и т. п. Наш студент может это тоже неверно понять и связать с антимарксизмом.
Доводы, конечно, сверхнаивные, продиктованные одним испугом (характерно сейчас, когда весь мир гудит о самосожжении Яна Палаха — студента, когда студенты шумят в Италии, Франции, а в Испании в связи с этим введено даже чрезвычайное положение, — наши боятся за своих студентов).
Тут Беляеву предложили: давайте передадим и это на обсуждение секретариата. Оказывается, нет: «Это уже решено». Вот тебе и на! Сначала повысить ответственность редакторов, а потом, когда дело касается особого рода материалов, — мы можем решать дело и без общественности!
Светов. Проблема фамилий подписантов. Тут Беляев неожиданно взъярился: «Не занимаюсь я этим делом и не буду заниматься!» — «Но кто же занимается? Ведь Главлит требует звонка ЦК?» — «Не знаю и не хочу знать!» — «Тогда мы оставим Светова, и пусть уж решает Главлит». — «Дело ваше!» И опять чванливое (даже не совсем так...) отношение к среднему, не очень известному писателю: «Вот когда дело касалось писателей настоящих, я занимался, и Фазиля Искандера разрешил. И сборник его выходит». С крупными писателями они боятся иметь дело. Уж что только тот же Беляев не говорил о Каверине, о его письме к Федину, а подписали новую повесть Каверина без всякого согласования. А таких, как Светов, — души, не пикнут. А и пикнет — задуши покрепче.
На том, собственно, разговор и кончился... А дела наши плохи. Повторяется история с № 5.
История с № 5 не повторилась. Начиналось, пожалуй, худшее: удушение журнала. Медленное, неотвратимое и холодно-равнодушное, беспощадное.
Здесь в истории с романом Воронова — начало последнего этапа нашей жизни в журнале, начало конца старого «Нового мира».
[...] Думаю о последствиях решения о цензуре. Конечно, чистая видимость ограничения цензуры. И хаоса будет еще больше. Прибавилась еще одна инстанция контроля. Раньше: Главлит, ЦК. Теперь: Главлит, ЦК, Союз писателей.
Это был странный и непонятный зигзаг в нашей цензурной политике: кому-то показалось (и не без оснований), что, предложив редакциям и издательствам самоцензуроваться, да еще поставив над ними дополнительный контроль в виде Союза, можно будет упразднить цензуру. И дело совсем не в том, что еще существовали мы, от этого решения только бы ожившие. Сама цензура не хотела себя отменять. Да и вряд ли кто-нибудь из руководства представлял, что без цензуры как аппарата можно жить. А если оставлять аппарат, что ему делать, как не цензуровать?
Глупость. Игра в мелкие реформишки. И даже не игра, а чья-то ненормальная по нашим обстоятельствам административная блажь.
На «Новом мире» сразу же выяснилось, что и Союз не сила и гарантия безопасности. Гарантия единственно от плотного, на то поставленного аппарата. Цензуры.
И вскоре же все встало на старые места.
А сколько было обнадеживающих слухов: цензуру отменяют!..
И лицемерное. Кто-то из них сказал: «Поберегите Твардовского. Нельзя же так жить, как вы живете». Лакшин разозлился и сказал: «Что значит беречь Твардовского? Неужели вы думаете, что мы что-либо делаем без его ведома и что не он определяет линию журнала?»
Это то, что Галанов внушал мне множество раз: «Поосторожнее. Вы знаете, что на вас пишут туда...» И показывал на верхний этаж, где сидят секретари ЦК.
24/I—69 г.
А. Т. уже знал о вчерашнем разговоре в ЦК: два раза звонил Сацу. И заказал срочно машину на 11. Сац зачем-то вызвал из Калуги Воронова: потом выяснилось, для того, чтобы обсудить, какой экземпляр послать в Союз — правленый или неправленый. Но какое это имеет значение. Теперь уже ясно, что разыгрывается спектакль, в котором наше прямое участие или даже участие мыслью бесполезно. Надо знать Воронкова или Маркова: они получили инструкции и будут их выполнять. Не нужно быть умным, чтобы предсказать, как пойдет дело: прочитают с видом умных людей (а на самом деле статистов-актеров), обсудят, наговорят Воронову комплиментов с рядом замечаний. «Поработайте». Потом тот же Воронков доложит Беляеву — и роман с призывом: «Поработайте!» — прекраснейшим образом загремит в лучшем случае на полгода. А потом, когда позабудут о незакончившемся окончании, можно ведь и вообще не печатать это окончание. Вот и вся нехитрая драматургия этого дела.
Так что думать, какой вариант послать, — значит продолжать уже проигранную игру.
А. Т. приехал внешне спокойный. Снова, как всегда в таких случаях, спросил: «Ну, как вы думаете дальше жить?» Мол, я-то решил, а что вот вы скажете. Мы пожали плечами, посмеялись. А. Т. серьезнее: «По всему видно, что дела наши плохи, что мы закругляемся». Но спросил Мишу, как все-таки обстояло дело. Слушал, хмыкал, вставляя: «Ну да... Конечно... Еще бы...» — и все иронически. Потом сказал: «Меня шофера часто спрашивают: а получаю ли я особый паек? И когда я отвечаю „Нет“, то удивляются: „Как! Вы же должны получать?“. И я замечаю, что становлюсь в глазах их человеком второго сорта. Один даже рассказывал: „Я ездил, получал, там такие продукты!“ Он уже не замечает в себе лакейской психологии: мало того, что ездил, получал за кого-то, так он восхищается тем, что кто-то вообще получает. А ведь если подумать, что за руководство какому-то определенному количеству людей вырабатывается специальная, особая колбаса и он за эту колбасу горло перегрызет, а не только отдаст черту всю литературу и всех вас вместе с „Новым миром“, — если подумать об этом, так страшно становится. Представляю, что будут думать люди будущего об этой специальной колбасе и живших ради нее людях. А если ради нее живут и действуют. Не стройте никаких иллюзий на этот счет».
Мы и не строим. Но делать что-то надо. Я предложил послать в Союз вместе с версткой Воронова еще и верстку Дороша: он ведь у нас тоже висячий — дважды ставился и снимался... Так и решили — пошлем. А. Т. подумал-подумал, потом, поджав губы в горькой усмешке, сказал: «Да, что делать, не писать же мне второй раз письмо Брежневу, видите, что из этого получилось». И позвонил в Союз. Воронкова не оказалось. Заболел. На месте был Марков. А. Т. только начал объяснять положение, как выяснилось, что Марков все уже знает: правильно, инструкции получены. А. Т. стал довольно пылко и нервно, и не без ехидства, говорить, что надо же выпускать двенадцатый номер хотя бы в 69 году, если не выпустили в
А. Т.: — Ну вот видите, он, оказывается, завтра улетает обсуждать важнейшие вопросы литературных встреч и связей с венграми и югославами. Ему кажется, что это и есть главное дело. Тут он занимается государственно-литературными вопросами, а что журнал горит синим светом — ему глубоко безразлично.
— Но кто же будет читать?
— В понедельник выйдет Воронков, есть Озеров, Сартаков. Вот они и будут читать.
Я попробовал что-то сказать о том, как быть с № 12.
А. Т. зло: — Никак не быть. Пусть стоит — и все. Пусть они решают. Мы не редакторы.
Я ушел к себе, и вдруг вбегает перепуганная Н. Ильина.
— Что случилось? Я встретила в подъезде А. Т., и он говорит, что положение ужасное, что он уже не редактор.
Вид у нее был совсем перепуганный, и я, как мог, начал ее успокаивать: да нет, положение, конечно, острое, но никто никого еще не снимал и т. п. Она стала успокаиваться, но еще в волнении и злобе проговорила одно редкое в женских устах словечко. Потом стала говорить о своей статье. Потом заспешила и быстро убежала.
А. Т. между тем с пакетом сам поехал в Союз. Видно, решил поговорить с глазу на глаз. Был долго. Пропадал часа три и пришел к шестому. К этому времени у меня возник план: все-таки надо переделывать № 12, не говоря об этом Союзу. И я этот план выложил совсем уже успокоившемуся А. Т. (за этим спокойствием все время чувствовался еле сдерживаемый взрыв). А. Т. ответил мне тихо: «Делайте что хотите. Я не редактор».
«Да кто же вы?» — «А никто. Редакторы там сидят, в Союзе, пусть они и думают о журнале, а я думать больше не буду. И пальцем не шевельну». До отъезда он пошутил: «Надо бы нам создать ликвидком и кое-кому всыпать при этом: оказывается, в прошлом году у нас остались деньги на представительство. Как это можно было допустить? Надо было пропить!»
Потом подумал, вздохнул: «Ну, я в понедельник приеду, и мы еще кое-что обсудим».
Только бы он не уходил — об этом молят все — и мы, и приходившие авторы. Нельзя этого делать. Нервы у нас у всех на пределе, но держаться надо.
Пошли в ресторан. А. Т. сел прямо под розеткой для электричества и тут же понес что-то вполне крамольное. Я пошутил: «Вы сели прямо под микрофоном». Он ответил зло: «А я и перед микрофоном скажу все, что думаю».
Потом начали пить, разошлись, как всегда. А.Т. стал петь, его да и других развезло. Кто-то пошутил: «Пир во время чумы».
27/I—69 г.
<...>
А. Т. ездил к Воронкову и приехал оттуда совсем уж веселый. У него настроение меняется быстро, и ввергнуть его в долгую меланхолию, по-моему, не смогут никакие обстоятельства.
Воронков показал ему постановление об ответственности редакций и пр. Составлено оно хитро и оставляет лазейки для всякого рода вмешательства и вторжений. Смысл: издательства, редакции и ведомства, издающие газеты и журналы, не должны перекладывать на органы Главлита всю ответственность за содержание публикуемого, поскольку органы главным образом обязаны заботиться о сохранении военной и государственной тайны. Это не перекладывать и главным образом — прелестны. Все-таки, значит, могут заниматься и не одной охраной тайн. Но тем не менее Воронков заверил А. Т., что Союз, беря на себя ответственность согласно этому постановлению, не будет вмешиваться в наши дела. (Я это отлично понимаю только с одной стороны — куда им вмешиваться, тогда надо работать, а не представительствовать, и потом — зачем тогда мы?)
А. Т. несколько раз повторил это — и формулировку постановления Секретариата ЦК, и обещания Воронкова не вмешиваться, и был доволен. Хотя тут же сказал: «А вообще не знаю, как оно пойдет, дело, дальше. Через месяц-другой скользнет, скорее всего, на старые рельсы». Конечно, скорее всего, так и будет, если не хуже...
<...>
30/I—69 г.
Секретари Союза читают Воронова. А. Т. настроен оптимистически и думает, что секретариат пройдет в нашу пользу. Но все стоит. Набрано и лежит без движения столько, что типография вопит. Набранные вещи не могут перевозить из наборного цеха: все в верстальном забито нашим металлом. А. Т. поинтересовался, сколько весит один наш номер: оказывается, только одна полоса шесть килограммов. Значит, 6×288 = 1728 кг! А у нас лежат № 12, № 1, № 2 и что-то набранное до этого. Тоже не меньше номера! Тонн
<...>
31/I—69 г.
Читают Воронова. Симонов не только прочитал, но и написал отзыв, в котором считает недопустимым непечатание романа, где есть, конечно, свои слабости, но зато немало и достоинств. Как сказал А. Т., Симонов послал свой отзыв Воронкову с запиской, к которой приложил свое письмо в ЦК — на случай, если секретариат решится защитить роман. Это уже акция. Хотя Симонов в ЦК сейчас и не очень котируется. Все-таки он молодец. Я сказал об этом А. Т., и тот воскликнул:
— Да, если бы другие так вели, как он ведет себя! Он молодец, но таких, как он, мало.
<...>
4/II—69 г.
А. Т. приехал веселый, довольный и в полном предчувствии сегодняшней удачи на секретариате. «Все будет в порядке, я это чувствую. Ну, может быть, Сартаков скажет что-нибудь, как он уже сказал предварительно: «Я буду там, где большинство. А пока я ни за, на против».
<...>
В довольно бодром настроении А. Т. поехал к 3 часам на секретариат. Вернулся около 5 — и настроение было другое. Прогнозы его не оправдались. Выступления были кислыми. Особенно его возмутило вот что: «Все время ссылаются на обстоятельства. Один говорит: „Волею обстоятельств во время войны я оказался в Сибири“. Другой: „Партия меня поставила на должность замначальника управления трудрезервов“ (Воронков). И начал перечислять, сколько они воспитали боксеров, балерин и т. п. Третий тоже: „Волею обстоятельств оказался в Свердловске...“ (Салынский). Почему я „волею обстоятельств“ попал на фронт, ума не приложу, или я уж совсем был неценен для тыла? Короче говоря, все эти „обстоятельства“ сводились к тому, что они видели все то же, что описал Воронов, даже больше Воронова видели и знают. Но видите ли, они видели и другое, что Воронов никак не отразил. Слушать это было трудно... А Грибачева я даже оборвал так, что он вспыхнул. Начал читать лекцию, я ему говорю: „Что ты меня воспитываешь и учишь тому, что такое Советская власть, я давно это и без тебя знаю“. А то он пустился в общие рассуждения, когда дело надо решать. И ведь не просто пустился. Он успел не только прочитать повесть, но и написать свое выступление, так что он читал его. Пусть документик останется. На всякий случай. Короче: я их все время призывал, давайте переходить к делу, но им нужно было отметить, зафиксировать свое отношение. Они это и делали. Ну, а когда дошли до решения, то тут они показали себя во всем блеске, завели на полчаса процедурный спор. Я говорю: давайте примем решение секретариата: окончание повести печатать. Они — это не секретариат, а группа секретарей. Так что же, всех сорок трех созывать? Спорили-спорили, я устал, говорю, ну, пусть будет группа секретарей, но только принимайте решение. Приняли со скрипом: считать возможной публикацию. Поручить Воронкову переговорить с Главлитом и пр. Записали. Но я еще не знаю, что Воронков будет говорить Романову».
А. Т. вздохнул и почти извиняясь сказал:
— Вот так. Видит бог, я сделал все, что мог. Больше и нельзя, наверно, было сделать.
После этого он стал звонить Воронкову: тот обещал связаться с Романовым. Звонил в 6. Потом остался звонить позже.
<...>
5/II—69 г.
<...>
...В первом часу вдруг обнаружилось, что он [Твардовский] утром вызвал машину и поехал на дачу. <...>
Что делать? Звонить Воронкову, узнавать о его разговоре с Романовым. Но, может, А. Т. уже вчера договорился. Ребята сказали, что нет. Тогда я позвонил Воронкову, сказав, что А. Т. уехал на дачу, я ничего не знаю и т. п. По тону Воронкова всегда можно узнать его отношение к нам (я помню, как он звонил в конце 67 года домой мне вечером о «Раковом корпусе». Нашел-таки, был весел, ласков, — до сих пор остается загадкой, что его заставило это делать?) Теперь он был сух. Сказал, что не мог дозвониться до Романова, тот на совещании (тоже хорошо, нашего нет, а этот, конечно, сидит!). Обещал мне позвонить. Я сказал, что совещание, по моим сведениям, кончилось и Романов вернулся. Он сказал: «Сейчас позвоню».
Позвонил после пяти. Разговаривал с Романовым. Передал ему мнение секретариата. И все.
Я не стал спрашивать, что говорил Романов. Скорее всего, ничего. Теперь начнет созваниваться с ЦК и т. п.
От А. Т. ни звука. Это печально. Хотя сейчас, когда он сделал главное, это и не так уж страшно.
Романов уже передал Г. К. и Эмилии о решении секретариата. «Подписывайте», — говорим мы. Они отвечают: «Пришлите верстку — мы хотим посмотреть». Послали верстку. До вечера они ее изучали. Эмилия сказала: «Вы сделали больше, чем по первой части». — «Да, больше, тем более подписывайте». — «Мы еще должны показать начальству». — «Что же еще показывать?» — «Да надо». Опять у попа была собака...
Ясно, что протянут до понедельника. Завтра пятница, а мы уже давно привыкли — если не решают в четверг, то пятница — перевалочный к понедельнику пункт.
А в это время Романов, должно быть, еще будет связываться с Беляевым, тот посмотрит, да еще позвонит Воронкову и т. п.
Знакомая картина. Загораем.
<...>
Сегодня получил загадочное письмо от Воронкова. Переслал письмо, подписанное 5 бывшими магнитогорцами, о романе Воронова. Загадочно то, что они называют роман «Юность в Железнодольске», называют жанр — повестью, все точно, — но письмо от 30 декабря, а сигнал номера был 10 января. Откуда им все известно? Письмо само по себе возмутительное. Начинается: «Как нам стало известно...», а далее требуют запретить публикацию романа. Читали ли они его? И если читали, то как, откуда получили. Весьма все странно. Уже уголовщина какая-то началась.
Обычная история так называемого «читательского» письма. Когда что-нибудь нужно скомпрометировать, срочно организуется мнение народа, письмо читателей. Мнение это создается в чиновных кабинетах, и пишется это письмо готовым нас все журналистиком, читатели в лучшем случае только подписывают, подмахивают (иногда и это «приличие» не соблюдается). Но выдается за глас народный, глас божий, спорить с ним невозможно. Поспорь — и тут же визг, пуще прежнего: не прислушиваться к мнению читателей! А читатель — народ! Не иначе. А какой там народ — готовый на все писака сочинял это по указанию отдела.
Так было заранее подготовлено и это письмо. Сверхзаранее. До выхода еще самой вещи. Не нужно быть никаким детективом, чтобы понять: или была дана читателям верстка, или (это скорее) за них написали подметное письмо и сказали: подпишите.
11/II—69 г.
Наконец-то прорвало: подписан Воронов, подпишут и Дороша с двумя исправлениями. На одно из них Дорош идет охотно. Так что проблема 12[-го], 1[-го],
Думаю, что не пропустят и стихотворение А. Т. Оно политически программное. Его никакой Шауро и Демичев не разрешат, а лишь Политбюро (если бы оно даже и занималось этим делом. Но, конечно, не будет). Главное, как я сказал сегодня А. Т., при всех расхождениях наверху, они согласны в одном: культ личности надо беречь в оставшихся границах. В этом главном вопросе политики все они сходятся. Оттого и пошли на чешские события и т. п. Есть и более мелкие дела, скажем, книги Штеменко, Рокоссовского, запрещение всякого порицания Верховного и т. п.
Интересно все же, кто будет решать проблему стихотворения А. Т. Скорее всего, на самом низу цензуры скажут: «Мы не подпишем». Иди — и жалуйся, кому?
Это была, собственно, не рецензия, а заметка, как мы говорили, «коротышка» на книгу сказок крымских татар (вышла такая, составитель — доктор филологических наук, чудом проникший в науку крымский татарин). И сама книжка, выпущенная в Симферополе, появилась неизвестно как... Сказки, конечно, старые, народные.
Но сказки крымских татар!
Вот об это и споткнулись.
Сколько делегаций крымских татар побывало у нас в журнале. Со сколькими я разговаривал. Вот случай вопиющего национального утеснения, несправедливости. Сталин повелевал народами, выселял и переселял их, как неугодных, провинившихся жильцов. Это сам по себе случай в истории уникальный: другого я не знаю.
После войны кавказские народности вернулись, их места были не заняты: кому нужны горные аулы. Благодатные места крымских татар были уже обсижены другими. Можно было бы все-таки и их вернуть, но не захотели.
Не захотели — и баста. А их чуть ли не полмиллиона. Помнящих о своих местах, родных могилах и уже не помнящих и не знающих молодых, совсем юных, но тем более растревоженных рассказами и плачами старших.
Сколько издевательств, равнодушия вытерпели. И терпят.
Жалкую заметочку об их сказках цензура тогда так и не пустила. Ни слова о них! Да-а, так ли бесправны какие-нибудь негры!.. Где там, крымские татары, может быть, самые последние изгои на нашей земле. Мы не думаем, а это так.
Стихотворение А. Т. о культе личности. С него начинается история последней поэмы «По праву памяти». В дневнике будет прослежено и рассказано, как она, в сущности, случайно возникла. Если бы это стихотворение было напечатано, скорей всего никакой поэмы не было бы.
Наивность А. Т.: когда стихотворение не прошло, он стал дописывать, монтировать, вставлять его в другую оправу. Так непроизвольно нарастал текст, вылупливалось нечто большее. И оказалось — поэма. До сих пор у нас не напечатанная [поэма была опубликована в журналах «Знамя» /1987, № 2/ и «Новый мир» /1987. № 3].
История этой поэмы — тягчайшая в жизни А. Т. С нею связан крах последних иллюзий и надежд.
<...>
А. Т. возмутило письмо пяти бывших магнитогорцев о романе Воронова («Он всю ночь не спал, ворочался, все думал о письме» /М[ария] И[лларионовна]/).
Я особого значения письму не придаю и сказал об этом А. Т. Он стал возражать.
А. Т.: — Вот что мы воспитали за годы Советской власти. По письму же видно, что они не читали романа. «Нам стало известно». Значит, не читали. А судят о романе и даже требуют запретить его. Так это же можно до чего дойти. «Нам стало известно, что писатель Н. задумал написать роман, в котором попытается очернить и снизить наши достижения. Мы требуем запретить замысел». Ведь если, не читая, запрещаешь, — то легко запретить до того, как писатель сел к столу.
А. Т.: — И хорош Воронков! Посылает мне с записочкой. Гриф соответственный: «Секретарь правления. Союз писателей СССР. К. В. Воронков». Типографским способом. Это они умеют для себя делать. Это их сразу отличает: типографский шрифт, бланк. А вот написать мне, кроме того, что «Посылаю Вам письмо...», что-нибудь такое: «Возмущен этим письмом...» или даже «Прислушайтесь к мнению...» Нет, ничего нет, словно он не имеет к этому никакого отношения.
Зашел разговор: было ли это письмо у Воронкова во время обсуждения романа на секретариате. У меня ни капли сомнений: было. Письмо датировано 30 декабря.
А. Т.: — Так почему же он промолчал о нем? Не хотел обострять обстановку или держал за пазухой, а как только кончилось обсуждение, так сразу прислал, чтобы, во-первых, отделаться и отделить себя от письма, вы, мол, в «Новом мире» разбирайтесь, а я всегда чист буду. Вам я сообщил и даже переслал копию...
А. Т.: — Мы еще думаем о них, применяя к ним мерки порядочности, совести, чести. А у них давно нет всего этого. Да и было ли? Но я это дело так не оставлю. Попробую написать язвительное письмо, полностью процитировав магнитогорцев, да их же по старым временам, при Сталине, и даже при Хрущеве, могли из партии выгнать... (И снова стал говорить о том, как можно, не читая романа, писать о нем... Это его особенно заело... Остатки совести он все-таки хотел бы видеть в людях.) Я напишу письмо, может, в «Правду», — пусть не напечатают, но, скорее всего, в секретариат Союза. Пусть повертятся с этой бумагой, пусть перешлют Тяжельникову, пусть тот покрутит письмо...
Зашел Дементьев и начал развивать мысль, что авторы письма поставили себя в тяжелое положение, написав раньше появления романа. Это, конечно, чепуха. Я так и сказал: они всегда скажут: а прочитав, мы еще больше убедились... «Ты Манилов!» — махнул Дементьеву рукой А. Т. «А ты не Манилов, — закричала из кухни М[ария] И[лларионовна]. — Думаешь, что вы чего-нибудь добьетесь твоим письмом...»
И она больше всех права. Ничего не добьемся. Уверен, что сразу после окончания романа он будет подвергнут разгрому, — и нам не дадут ничего напечатать в ответ, даже в нашей «Редакционной почте». А уж в другом месте и подавно. Не жди.
<...>
13/II—69 г.
Дороша подправили. Но пока ничего не подписывают. Там, где дело касалось хозяйственных расчетов Ивана Федосеевича, Дорош легко уступил, а в вопросах, связанных с религией, очень упрямился, и мы потом смеялись с А. Т.: «Надо его все-таки крестить».
17/II—69 г.
Был в цензуре. Итоги малоутешительные. Начали с рецензии о сказках крымских татар. Г. К. утверждает, что никакого указа о реабилитации крымских татар нет, — я говорю — есть, и опубликован. Созвонились с Хитровым. Тот дал номер Ведомостей Верховного Совета, принесли их. Г. К. начала читать. В Указе сказано, что в годы войны определенная группа татар сотрудничала с гитлеровцами, но ошибочно было бы переносить обвинение на весь народ и т. п. Г. К.: «Вот тут все-таки сказано, что сотрудничали». Другого, главного видеть не хочет. Договорились, что она согласует все-таки рецензию с агитпропом. Дело безнадежное, рецензия горит, не может же быть, чтобы агитпроп сказал: «О крымских татарах? Да, хорошо, непременно печатайте».
Снято, как и ожидалось, последнее стихотворение А. Т., формулировка весьма странная (вначале вообще не хотели объяснять, почему снимают, заставил): «Выходит, что у нас нет свободы творчества». «Свой главлит», не дают «немую боль в слова облечь» и т. п. Популярно разъясняю им, что это совсем о другом, о том, что мы умалчиваем ошибки прошлого и т. п. Невинно: «Какие ошибки?» — «Да хотя бы
О «Размышлениях у трона» Н. Матвеевой начали говорить уже сущую чепуху: «Мы вам нарочно скажем глупое объяснение, а вы уж как хотите, так и понимайте нас: получается по стихотворению, что у нас много монархистов, мечтающих о возвращении царя на трон». — «Г. К., — сказал я, — помилуйте. Но я думаю, что вы гораздо умнее вашего объяснения. Ведь это же ни в какие ворота не лезет. Какие у нас монархисты? Где? Если и есть один — Солоухин, носящий перстень с изображением царя. Не делайте вид, что это стихотворение о троне и царе. Это философское стихотворение об идолах, о рабах, поклоняющихся этим идолам. Если угодно, о культе, именно о нем, от Нерона до наших дней, о том, что в наших жилах еще течет рабья кровь и ее надо выжимать, как говорил Чехов, из себя по капле».
Опять диалог глухого со слепым: «Обращайтесь в ЦК».
Пошли по рецензии Борнычевой «Статистика труда». Тут у них множество замечаний. Эмилия начала их зачитывать. Я.: «Зачем же вы мне их зачитываете, другое же вы не читаете, и получается та же самая методология, о которой вы только что говорили применительно к Матвеевой: видит одно и не видит другое (я говорил о Сталине, что в известных документах сказано, что он сосредоточил в своих руках безграничную власть. Уже „забыла“ и сомневается, что есть такая формулировка, но зато отлично помнит: „несмотря... и т. д.“. То ли избирательная память, то ли наивная хитрость). В результате замечания по Борнычевой выливаются у вас в концепцию, будто бы автор показывает, что у нас труд не оплачивается по своей цене».
Перешли к Дорошу, и тут началось. Главу о религии они вообще предлагают снять, уйма замечаний по тексту, касающихся положения колхозников. Я говорю, где же вы были раньше, вот моя подпись и дата 10/I, а сегодня 17/II, что вы морочили нам голову, говоря о двух поправках? Ну что они могут сказать, если получили указания (Дорош потом сказал: статью о нем дали в «Сельской жизни», давали по указанию Степакова, когда он еще был в агитпропе, РСФСР). Я сказал, что главу о религии мы не снимаем, исправления сделаем — не больше. «Но лучше ли будет, — сказала Г. К., — если мы передадим очерк в сельхозотдел ЦК и там его просто зарежут?» (угроза). «А это соответствует, — говорю я, — последнему решению ЦК об ответственности редакторов и ведомств или постановление здесь ни при чем? Передавайте в Союз писателей». — «Ну, в Союзе Дороша пропустят без единой поправки». — «Ах так, почему же вы не подписываете?» В общем, говорили, говорили, и все на месте. Да-а, решение ЦК нисколько не облегчило, а усложнило жизнь. При этом Г. К. сказала, что в этом постановлении есть еще закрытый
Пытались достать. Закрытое прибавление так и не увидели своими глазами. Но, наверное, было. Да и все постановление, возможно, было принято ради укрепления, а не ослабления цензуры. По наивности мы все еще на что-то надеялись, хотя ужесточения цензурные только прибавлялись.
Думаю, что и стихотворение А. Т., а затем и поэма «По праву памяти», выросшая из этого стихотворения, сняли последние иллюзии относительно А. Т. у партийного руководства. Тогда-то и возникла в их умах мысль окончательно разделаться с «Новым миром», и, конечно, с А. Т. Если до этого им внушали и они внушали мысль, что А. Т. ни при чем, что все его окружение делает такой журнал, то теперь-то ясно было, каких взглядов придерживается сам А. Т.
Удивительно, как они этого не поняли еще при появлении «Теркина на том свете».
18/II—69 г.
Вместе с Лакшиным ездили к А. Т. Настроение у него странное, то ничего, то вдруг взрывается и даже кричит по пустякам. Нервы... Спрашиваю, где Верхне-Волжское издательство (это просила узнать С. Х.). Кричит: «Да я же телефон даже давал. Ярославль! Ярославль! Ну что это такое?!» И т. п. Нервничает. И болит нога: он ее и так и этак, даже на стол несколько раз поднимал. «Ноет?» — спрашиваю. — «Да, ноет». В этом-то все дело. Хотя и не только в этом. Снятие стихотворения, хотя и был он подготовлен к нему, произвело на него гнетущее впечатление. «Может быть, снять весь цикл?» — начал он снова. «Не надо, — отговариваю я его. — Воспримут как гордыню, а толку ничуть. А цикл, пострадав, конечно, от изъятия, остается все же циклом». — «А, может быть, что-то переставить там?» — «Тоже не надо». Посмотрели верстку. Кончается строками: «И чью-то душу отпустила боль». Засмеялся: «Это даже хорошо так кончить».
Рассказали ему о Дороше, о Матвеевой и пр. Спросил о № 12 (уже отпечатано 12 листов, в четверг должен быть сигнал).
Володя припомнил А. Т. известный стих Минаева о цензуре:
Вдвойне убийственный обряд,
Как православных их крестят
И, как евреев, обрезают.
Смеялись.
Чернышевский в своих «Письмах без адреса» писал, что после отмены крепостного права оно осталось «сохранено при провозглашении отмены», а реальное положение крестьян стало даже хуже, чем до реформы.
Ну впрямь о нашем положении после решения о цензуре. Вроде ее нет, а положение хуже. И осталась цензура закрытой.
<...>
6/III—69 г.
Вчера в «Лит. газете» напечатана [...] статья о романе Воронова. Предпослано ей письмо магнитогорцев. Тех самых, что уже послали письмо в ЦК ВЛКСМ. Но только теперь они пишут, что прочитали роман — и даже ждали от окончания чего-то другого. Все это фальшь, вранье, лицемерие. А сегодня «Из последней почты» в «Правде» «В кривом зеркале». Полная поддержка «Лит. газеты». Все разыгрывается как по нотам. В конце реплики: «В статье „Литературной газеты“ правильно отмечается, что редакция „Нового мира“, решившая напечатать это произведение, несет вместе с автором моральную ответственность за просчеты и слабости повести. Это тем более справедливо, что редакция „Нового мира“ и ранее неоднократно подвергалась критике за публикацию ряда произведений, содержащих идейные ошибки, очерняющие нашу действительность.
Общественность вправе ожидать, что редакция „Нового мира“ наконец сделает верные выводы из этой критики».
Пожалуй, даже не предупреждение, а намек — на снятие.
Вот и вся нехитрая механика организации общественного мнения. Произведение осуждено, кто-то стряпает статейку, ее подписывают на всё угодные лица, статейка печатается, а центральный орган партии «Правда» поддерживает. Источник же этого общественного мнения один. Бывало даже, что один человек. В данном случае — отдел ЦК.