Сегодня партсобрание в Союзе, посвященное итогам Совещания компартий. А. Т. в отличной форме и сказал нам, чтобы мы тоже явились: «Надо показать, что мы живы».
Перед собранием мы решили позвонить Романову относительно поэмы. Зашли с А. Т. для этого к Воронкову на вертушку. Воронков радушен, приятен, но уже ощущает себя в таком генеральском звании, что может и не заискивать.
Первый раз я не дозвонился: Романов где-то в ЦК. Может быть, о поэме и пошел разговаривать.
<...>
В перерыве мы снова пошли звонить Романову. На этот раз я дозвонился сразу и спросил его, как обстоят дела с поэмой. «Мы ее подписывать не будем». — «Почему?» Смешок: «Неужели вы не понимаете?» — «Не понимаю». — «Товарищ Кондратович, я знаю, что вы умный человек, но неужели вы не понимаете...» Не хочет давать мотивировку — и все. А какую он может дать мотивировку? Что поэма против Сталина, против культа личности? (До этого сам А. Т. дал свой вариант отклонения: поэма, проникнутая кулацкими мотивами, подвергающая сомнению ликвидацию кулачества как класса, — но до этого ни Главлит, ни ЦК не додумались, их остановило другое — Сталин.) Я нажимаю: «Ну, может быть, я и неумен, я хотел бы знать мотивировку». И снова уже раздраженное, но не очень, еще ласковое (вертушка!): «Ну, вы же понимаете...» — «Ваше решение окончательное?» — «Да». На этом мы и расстались. «Не подписывают!» — сказал я А. Т. «И это весь разговор?» — удивился он. «Да, весь». И я ему пересказал разговор в точности. По всему было видно, что А. Т. обескуражен, даже не отказом, к нему он готов, а краткостью, безапелляционностью и полной немотивированностью отказа. [...]
А вообще — еще раз подтверждается новая форма запрета (уже было с Плимаком) — отсутствие всякого рода объяснений.
Я думаю, что в трагедии А. Т. это была не последняя страница. Как ни странно, он сам мало верил в публикацию поэмы, но верил. И надеялся, хотя на что можно было надеяться. И когда поступил отказ, да еще такой — без мотивировок, — многое в нем рухнуло. Не знаю, что больше повлияло на него — разгром «Нового мира» или история с поэмой. Может быть, история с поэмой отразилась сильнее. О чем писать дальше? Что писать? Зачем писать? Все эти вопросы встали перед ним неотвратимо. Писать в стол он не мог, не умел. Писать подлаживаясь не хотел и уже не мог. Не писать — может, и мог, но как дальше жить и с каким смыслом жить? Все вопросы заталкивали его в глухой угол. И последние написанные им уже в 1970 году стихи — стихи отчаянья и, разумеется, еще более «непроходимые», чем поэма.
Трагедия начиналась вот здесь, в тот день, когда Романов, ускользая от моих вопросов, отклонил поэму. Отклонил. Конечно, не сам. И виновных не найдешь. И все виновны.