Году в
— Эмик, вы — гениальный редактор! — с безрадостным знанием дела сказала ему тогда С[офья] Д[митриевна Разумовская]. — А что Борис Леонидович?
— Не согласился! — с досадой, но весело ответил Казакевич.
— Кажется, вы не очень огорчены? — спросила С. Д.
— Да! Не очень! Мы все уступаем. А он — нет! Нет, и всё!
Уловка же была замечательно проста: дать стихотворению заглавие (или подзаголовок — точно не помню) — «Старые мастера». Стихи мгновенно становились проходимыми — без жертв: вся вещь, как целое, сразу перемещалась из сферы религиозного сознания в сферу изобразительного искусства!
Однако этого-то и не захотел принять Пастернак. «Ему привиделось предательство веры», — пересказывал Казакевич. Был ли прав Пастернак? Я с горячностью говорил: «Нет!» И Эмик — тоже. И сначала Ту [С. Д. Разумовская] соглашалась с нами. Она, как и мы, жалела, что Пастернак не пошел на «вероотступничество». Оно выглядело столь несущественно-крошечным, а стихотворение — столь существенно-громадным, что ради невредимого его опубликования... Но нет, лучше остановиться! С Ту что-то происходило. Однажды она памятно напала на меня:
— Мы не можем быть судьями БЛ! Особенно ты — старый юный пионер с красным галстуком. Ты не понимаешь: для него вся та история с Эмиком была как в Евангелии — не успеет прокричать петух, как трижды Петр отречется... Не возражай! Вы сами это говорили. Но не понимали. Понимали слова, а не Пастернака. Слова, а не его самого!
<...>
Однако Ту была, по-видимому, права. В своем полном — исчерпывающем! — безверии я не мог совершить подвиг воображения: реально представить, что для Пастернака действительно существовал Бог — с большой, бытие утверждающей, буквы. Не пантеистический — растворенный в природе. Не метафорический — растворенный в душе. А такой Бог, что можно обратиться к нему с надеждой быть услышанным...