В 1962 году Илья Григорьевич принес в редакцию [«Нового мира»] свои мемуары [«Люди, годы, жизнь»]. Их прочитали и Твардовский, и редколлегия. А прочитав, предложили ему сделать поправки. И тогда на имя Твардовского от Эренбурга пришло письмо:
Москва, 10 апреля
Дорогой Александр Трифонович!
Я получил Ваше письмо1. Некоторые из Ваших замечаний меня удивили. Я знаю Ваше доброе отношение ко мне и очень ценю, что Вы печатаете мою книгу, хотя со многим из того, что есть в ее тексте, Вы не согласны. Знаю я и о Ваших трудностях. Поэтому, несмотря на то, что Вы пишете, что изложены Вами «пожелания, в обязательности которых мы убеждены», я все же рассматриваю эти пожелания не как ультимативные и поэтому стараюсь найти выход, приемлемый как для Вас, так и для меня.
Фразу об игроке и карте я снимаю.
Конец главы будет такой: «1 сентября Молотов заявил, что этот договор служит интересам всеобщего мира. Однако два дня спустя Гитлер начал Вторую мировую войну»2.
В измененном виде будет так: «Именно тогда в Москве пустили слух, будто я — «невозвращенец», кому-то это понадобилось. Ирине пришлось пережить много тяжелого. Париж был отрезан, и повсюду ее спрашивали: "Правда ли, что ваш отец "невозвращенец"?""3.
Я выпускаю «Львов делал свое дело, но...» Идя навстречу Вашей просьбе, с горечью снимаю все о Львове и о сотрудниках посольства4.
Никак не могу согласиться с Вашим замечанием.
Выпускаю: «На свадьбе полагается не плакать, а плясать». Далее пишу: «А в Москве настроение было скорее спокойное»5.
Перед перечнем имен пишу: «Перелистывая записную книжку, я вижу, кто приходил к нам». По поводу замечания об анахронизме, обращаю Ваше внимание на то, что сам пишу «в то время диковинные» и, таким образом, я сам подчеркиваю то, о чем Вы пишете.
Я никак не могу скрыть, что мне было трудно работать, т. е. что меня не печатали.
Мне придется вместе с Мартыновым быть смешным, потому что и у него, и у меня привычка, когда мы про себя читаем стихи, шевелить губами.
Идя Вам навстречу, я вношу следующие изменения: первая строчка — «Я встретился с Фадеевым» и как было до конца абзаца. В следующем абзаце вместо «Председательствовал Фадеев» — «Председатель, увидев меня, сказал: ...». Далее, начиная со слов: «Я не хочу, чтобы меня дурно поняли...», до конца абзаца снимаю6.
Я не считаю, что собаки оскорбительно вмешиваются в рассказ о телефонном звонке7. Что касается Вашего общего замечания, то позвольте мне сказать, что среди моих читателей имеются люди, которые любят и не любят собак, как есть люди, которые любят и не любят Пикассо. Поскольку Вы великодушно разрешили мне излагать мои эстетические суждения, которые Вам были не по душе, разрешите мне выходить на прогулку с моими собаками.
В измененном виде звучит так: «Для меня было короткой вылазкой: рыба на минуту нырнула в воду»8.
Я совершенно с Вами согласен, что нужно было спросить мнения Анны Андреевны — не возражает ли она против опубликования ее слов, что я и сделаю. Что касается слов: «Вот пели...», то таково было содержание записки, поданной мне на вечере и переписанной в мою записную книжку. Если Вас эта фраза смущает, я могу ее опустить9.
Ваше противопоставление наивной девушке, видимо, испытанной женщины дурного поведения — чрезвычайно личное. Я считаю, что опытного дипломата тоже можно противопоставить наивной девушке. Но чтобы лишить возможности некоторых людей прийти к такому игровому сопоставлению, я вношу изменение: «Понятно, когда наивная девушка жалуется, что ее обманули»10.
Вот и весь список. Поверьте, что я с моей стороны с болью пошел на те купюры и изменения, которые сделал. Я могу в свою очередь сказать, что в «обязательности» оставшегося я убежден. Ведь если редакция отвечает за автора, то и автор отвечает за свой текст. Я верю, что Вы по-старому дружески отнесетесь и к моему письму, и к проделанной мною работе.
Я говорил Борису Германовичу [Заксу, ответственному секретарю], что весь май месяц я буду за границей, и поэтому просил утрясти с Главлитом текст, который пойдет в майском и июньском номерах, до моего отъезда, т. е. до 1 мая.
От всей души желаю Вам счастья
Ваш И. Эренбург.
Позвонила мне как-то в редакцию Ирина Эренбург. У нее просьба: вот уже месяц, как ответственный секретарь ее отцу морочит голову. Клянется, что его мемуары «Люди, годы, жизнь» сданы в набор пятого номера. Прошли все сроки, а верстки нет, и Эренбург, естественно, нервничает. Несмотря на категорический запрет Твардовского, роюсь в своих планах и сообщаю ей, что мемуары пойдут не в пятом, а в седьмом номере.
— На всякий случай предупреди отца, — говорю, — чтобы ни при каких обстоятельствах он не ссылался на меня.
Мне показалось, что мое предупреждение Ирину несколько покоробило.
Не прошло и получаса, как меня вызвало начальство — Б. Закс, почему-то злой невероятно.
— Илья Григорьевич только что устроил мне грандиозный скандал, ссылаясь при этом на сведения, полученные им от якобы «своего человека». Человек, естественно, работает в нашей редакции. Наташа, вы, случайно, не тот человек?
Признаюсь. А куда теперь денешься? Но тут же добавляю:
— А вам не кажется, что обманывать Илью Григорьевича бессмысленно? Представляете, он открывает пятый номер, а в нем...
<...>
Прошло всего ничего, а в редакции снова ЧП. Мемуары Эренбурга, подписанные редакцией в печать, без всякого движения лежат в Главлите уже больше двух месяцев. Куда бы редколлегия ни обращалась, — бесполезно. Типография меня замучила. Из-за нас они не выполнили план. Решаю идти к Эренбургу. Была не была, ведь хуже не будет. Сговариваюсь с Ириной и в два часа появляюсь на улице Горького. Меня тут же проводят в кабинет.
Усаживаюсь у журнального столика, напротив Ильи Григорьевича. Седая шевелюра. Как бы поверх меня смотрят голубые глаза. Раздается дежурная фраза:
— Я вас слушаю.
От одного только голоса становится как-то неуютно. А я еще прифрантилась. Чувствую себя смешной и нелепой. Главное, никто ведь не просил, сама вызвалась. Как всегда, мне больше всех надо. Собираюсь с мыслями и излагаю суть дела:
— Полетели графики нескольких номеров. Мы должны были полтора месяца тому назад подписать в печать и отправить в типографию ваши мемуары. Но поскольку ни Главлит, ни ЦК, ни вы не идете ни на какие уступки, мы не двигаемся с места. Надеяться на их милость не приходится. Автор, который не желает свою вещь печатать в изуродованном виде, вызывает уважение, но вы-то уже уступили почти во всем и только один почему-то абзац выправить не желаете. Вы ведь прекрасно понимаете, что выхода нет: или надо снять мемуары, или исправить абзац. Третьего не дано...
Меня прерывает голос:
— Пусть завтра придет ко мне член редколлегии, и я подпишу.
[О том, как мемуары И. Эренбурга проходили через Главлит и отдел культуры ЦК КПСС, см. в «Новомирском дневнике» А. И. Кондратовича (текст 1176).О других замечаниях Твардовского по тексту мемуаров Эренбурга см. текст 1047.]