1092
Ctrl

С. Н. Кривенко

О характере редакторской правки М. Е. Салтыкова-Щедрина

Из «Воспоминаний о М. Е. Салтыкове»

1890, нояб.

Сказать, что он просто читал и приготовлял к печати рукописи, значит мало еще сказать, потому что надо знать, как это делалось: в противуположность Некрасову и Елисееву, он сильно марал и исправлял рукописи, так что некоторые из них поступали в типографию все перемаранными, а иные страницы и совсем вновь бывали переписаны на полях его рукою. Что это была за египетская работа, не всякий знает и не может представить себе, не зная близко журнального дела. Кроме главной стороны, то есть чтобы не испортить вещи и не столкнуться с авторским самолюбием, — тут много еще чисто технических затруднений, при соединении оставшихся частей, при изменении оставшегося текста, согласно выпущенным или измененным местам (чтобы не вышло несообразностей и противуречий), при соблюдении архитектуры целого и отдельных глав, при вписывании вставок и т.д. и т.д. <...> Насколько успешно все это достигалось Салтыковым, лучше всего, мне кажется, можно видеть из того, что большинство авторов, более или менее постоянно появлявшихся в «Отечественных записках»... оставались довольны исправлениями и не только не вступали с ним в какие бы то ни было пререкания, но именно понимали, что произведения их выигрывали от его опытной руки. Случались, конечно, иногда и обиды, когда авторами были слишком самомнительные люди, требовавшие, чтобы ни одного слова у них не было выпущено и изменено, или когда Салтыков, увлеченный работой и художественной правдой, делал в произведениях слишком крупные перевороты. Об одной из таких обид вспоминает, например, г. Скабический [см. его «Несколько воспоминаний о М. Е. Салтыкове-Щедрине» в кн. «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников» : в 2 т. 2-е изд., пересмотр. и доп. М., 1975. Т. 2. С. 84]: одна сентиментальная романистка непременно желала окончить роман свой смертью героини от чахотки, а Салтыков нашел, что той гораздо будет лучше выйти замуж, и потому взял и выдал ее замуж за героя. Но таких случаев было очень мало; насколько я помню, это едва ли не единственный случай. Зато гораздо чаще приходилось слышать вот что, о чем также припоминает г. Скабичевский: что люди, не знавшие о тех операциях, какие производил Салтыков над произведениями второстепенных беллетристов, приходили нередко в удивление, отчего это те самые писатели, которые под редакцией Салтыкова помещают весьма недурные рассказы и повести, в другие издания приносят вещи ниже всякой критики и даже совсем неудобные для печатания. А с другой стороны, уже сделано также и такое еще наблюдение, что писатели, печатавшиеся прежде в «Отечественных записках» и бывшие под контролем Салтыкова вполне приличными, значительно изменились к худшему в смысле литературной порядочности и выдержанности направления после того, как стали писать в других изданиях, то есть после того, как вышли из-под его указки и вообще из-под влияния известной литературной атмосферы.

Но в то время как Салтыков исправлял второстепенных и начинающих беллетристов, он совсем не трогал произведений больших талантов и тех установившихся уже писателей, которые постоянно писали в «Отечественных записках». В этих произведениях он ничего не изменял, хотя и не всегда оставался ими доволен. "Ну, доложу вам, и прислал же нынче NN, — просто черт знает что«,— говорил он иногда, и тем не менее ничего не изменял и печатал присланное. Говоря «черт знает что», он, конечно, преувеличивал, но слабые и спешно написанные вещи случались, и не исправлял он их не потому вовсе, что не мог, — он мог их поправлять или совсем не принимать, — а потому, что считал себя нравственно не вправе вмешиваться и как бы учить людей уже установившихся, которые сами за себя ответственны. Если бы дело касалось направления и основная мысль произведения слишком противуречила журналу, то это другое дело: тут он не замедлил бы снестись с автором относительно необходимых изменений или возвратил бы рукопись, а собственно литературную сторону, то есть исполнение, приемы, слог и прочее своим делом не считал. Невмешательство это простиралось иногда даже дальше литературной стороны, — до мысли, с которою Салтыков был не согласен, лишь бы только она не шла вразрез общему направлению и при условии, чтобы статья была подписана автором, то есть чтобы отвечал за нее он сам и не принимали ее за редакционную.

Не касалась рука Салтыкова также всех статей второго отдела, которым заведовал не он, а ближайшие его сотрудники, а равным образом и не беллетристических статей первого отдела. Здесь он опять строго соблюдал невмешательство в то, что принадлежало другим. Во втором отделе ему принадлежали только переводные романы, печатавшиеся в приложении, а остальное все читалось, выбиралось, отдавалось в типографию и исправлялось не им. Он только прочитывал редакторскую корректуру и смотрел, чтобы не было нецензурных мест, да и то, если таковые встречались в статьях постоянных сотрудников, не вымарывал их без их ведома и согласия. Он обыкновенно только отмечал и указывал им сомнительные места, а иногда и то, что ему почему-либо не нравилось или казалось неудобным. Равным образом и ему указывали те из сотрудников, кому посылались корректуры всего журнала, то, что им казалось сомнительным и неподходящим в его отделе и в его статьях. И каких бы то ни было обид и недоразумений при этом никогда не возникало. Он не только умел избегать ненужного вмешательства, но и доверять людям, и не только доверять, но и уступать. Это редкие черты характера, которые говорят не только об его уме, но и об его искреннем сердце. Как ничего не изменял он в статьях постоянных сотрудников не потому, чтобы не мог изменять, так и исправлял он столь усиленно начинающих и второстепенных беллетристов вовсе не потому, что мог делать с ними, что хотел, а потому, что это было лучше в разных смыслах, лучше как для журнала, так и для них самих. Вместо недовольства, которого можно было бы ожидать, если бы мотивы были иные, он привлек к журналу и сгруппировал вокруг него целую группу беллетристов, благодаря чему без всякого преувеличения можно сказать, ни в одном из русских журналов, ни прежде, ни после, не было такой богатой беллетристики, как в «Отечественных записках». Иногда ее упрекали в «избытке мужика», но тем не менее постоянно все читали, не исключая и тех светских людей, которые делали подобные упреки. И создано это было главным образом Салтыковым, потому что остальные либо никакого касательства к беллетристике не имели, либо помогали ему только в предварительном просмотре рукописей, когда таковых скоплялось слишком много в редакционном портфеле: отделяя все очень плохое и указывая на то, что заслуживало внимания, они облегчали ему выбор. Но только и всего. Я сказал бы даже больше, — что создано это было исключительно Салтыковым, если бы раньше него не обращал особого внимания на беллетристику Некрасов [и если бы ему не помогал в том же направлении Елисеев, который хотя и не имел непосредственного касательства к беллетристике, но отлично понимал важное ее значение для публики и журнала, и, кроме того, постоянно сглаживал неровности и шероховатости его характера по отношению к пишущей братии, особенно к начинающим писателям, не знавшим еще салтыковских прямодушия и манеры говорить. — В скобках дополнение в книге С. Н. Кривенко «М. Е. Салтыков... Биографический очерк».] Тем не менее если начало дела принадлежит Некрасову, то дальнейшее его развитие принадлежит Салтыкову.

Повторяю: работать так, как работал Михаил Евграфович, не всякий может. Работа для него превратилась не только в обычное занятие, но и в какую-то непреодолимую потребность. Он не мог не писать: ни какие-нибудь дела, ни усталость и желание отдохнуть, ни знакомства и отношения, ни даже сама болезнь не могли удержать его от этого. Сплошь и рядом совсем больной он садился к письменному столу и писал своим медленным, сжатым почерком страничку-другую, сколько мог. Я застал его раз пишущим на подоконнике во время переезда на дачу, когда в кабинете все было уже уложено и стол был чем-то загроможден; а за границею он ухитрялся иногда писать даже на маленьком круглом столике, урывая несколько минут между прогулкою и завтраком или между ванною и обедом. [У него одна работа кончалась, другая начиналась, а иногда две-три работы шли рядом; случалось, что раньше начатые работы иногда откладывались на несколько лет, а более поздние печатались безостановочно, и тогда, по окончании их, он снова брался за какую-нибудь оставленную работу. Зависело это от разных причин: и от большей своевременности и необходимости позднее начатых работ, и от того, что они им сильнее овладевали, так что оставить их было нелегко. Иногда он жаловался на то, что работа затягивается и надоела ему, а расстаться с нею все-таки не мог. Так, он жаловался на «Пошехонскую старину», которую кончал уже совсем больной, незадолго перед смертью, а между тем задумывал новое большое произведение и даже сделал к нему приступ. — В скобах дополнение в книге С. Н. Кривенко «М. Е. Салтыков... Биографический очерк».] Я всегда удивлялся, как ему не мешают работать посетители. Ни приемных и неприемных дней, ни особых приемных и неприемных часов, как у других, у него не было. Положим, что к нему не во всякое время ходили, но утром, часов с одиннадцати и до обеда, его все и всегда могли застать и шли к нему совершенно свободно. Случалось мне иногда заходить к нему и вечером, и опять никто не говорил, что он не принимает, и опять приходилось кого-нибудь встречать у него. Правда, что он не со всеми и не всегда бывал любезен; но надо же войти в положение человека, которому мешают писать, которому несколько раз приходится отрываться от рукописи и заниматься разговорами, может быть, совсем из другой области, чем та, о которой он думал, а сплошь и рядом и совсем для него не интересными. Одни деловые разговоры по журналу, продолжавшиеся обыкновенно недолго, и те могли докучать. Знаешь [не исключена опечатка: по смыслу здесь вероятнее «Зайдешь»], бывало, когда он занят, и думаешь ограничиться несколькими словами и несколькими минутами, а проговоришь час. А тут, смотришь, и еще кто-нибудь пришел. Однажды я зашел к нему таким образом «на минутку», и застал его очень сконфуженным.

— Представьте, какая штука со мною сейчас вышла, — сказал он, здороваясь, — просто опомниться не могу, так стыдно... Ждал я вчера к себе Боткина: третьего дня письмо ему написал и просил посмотреть меня; а он вчера не приехал. Сегодня же, как нарочно, с самого утра гости: то один, то другой; то по целым месяцам глаз не кажут, а тут вдруг все соскучились!.. Мне же, право, нездоровится, и я совсем сегодня был не расположен к визитным разговорам, а думал писать. Наконец все посидели, поговорили и распрощались; только было я к столу, как вдруг опять кто-то приходит. Вижу, Ратынский... так мне стало досадно, что я отвернулся к окну. «Здравствуйте», — говорит. Я подал руку, поздоровался. «Как, говорит, ваше здоровье?» — "Да ничего, как видите«.— «Погода, говорит, нынче хорошая». — "Ну и слава богу, говорю, с чем вас и поздравляю«.— «Гуляли ли?» — «Нет, не гулял». Еще что-то спросил, я так же коротко ответил. Сидим и молчим. Я тут вот и в окно смотрю, а он на вашем месте. И прошло так, должно быть, с полчаса. Наконец, по всей вероятности, это ему наскучило, и он поднимается и начинает прощаться: «Я, говорит, к вам лучше в другое время заеду». Тут только я взглянул, и можете представить мое удивление: передо мною был вовсе не Ратынский, а Боткин. Каково положение! Как я раньше его не узнал, — просто понять не могу. Если уж в лицо не смотрел, так по походке, по голосу, наконец, по вопросам можно было узнать. Совсем про него забыл. Но хуже всего то, что ничего ему не сказал, что принял его за Ратынского. Неловко как-то было. Так он и уехал. Что теперь обо мне он может подумать? Совсем, скажет, человек с ума сошел, или отнесет это к тому, что я обиделся за то, что он вчера же не приехал, а я, право, об этом и не думал, потому что знаю, как он бывает иногда занят. К тому же он всегда ко мне так любезен и внимателен. Никогда я его так не принял бы. Думаю письмо ему написать...