3
До сих пор речь шла о разного рода увечьях, нанесенных редактором тем или иным зощенковским текстам, по мотивам скорее эстетическим. (Хотя, как я уже отмечал, даже в сугубо эстетическом неприятии всего лишь одного какого-нибудь зощенковского словечка тоже часто проявлялась обостренная чуткость советского редактора к всюду мерещившейся ему социальной, политической крамоле.) Но из этого, конечно, вовсе не следует, что зощенковские тексты не страдали и от прямой откровенно политической редактуры (цензуры).
Иногда, впрочем, довольно безобидной.
Вот, например, в первом издании повести «Мишель Синягин» была такая фраза:
В настоящее время, когда самая злободневная и даже необходимая тема — это колхоз, или там, скажем, отсутствие тары, или устройство силосов, — возможно, что просто нетактично писать так себе, вообще, о переживаниях людей, которые, в сущности говоря, даже и не играют роли в сложном механизме наших дней.
В последующих изданиях в перечне злободневных и необходимых тем выпало упоминание колхоза. Редактор, видимо, решил, что в таком ерническом тоне говорить о колхозах не подобает. Удивляться этому не приходится. (Скорее, надо удивляться тому, что редакторский карандаш не покусился на упомянутое в этом ироническом контексте «устройство силосов».)
В знаменитом зощенковском рассказе, герои которого, поспорив на какую-то политическую тему, решили позвонить в Кремль, во всех поздних изданиях, включая и самые последние, выпали следующие строки:
А в те годы на посту председателя был, кажется что, товарищ Рыков.
Вот Анна Сидоровна побледнела еще больше и говорит:
— Вызовем к аппарату товарища Рыкова и спросим. Только и делов.
Ну, это как раз понятно, и редактор тут, в сущности, ни при чем. Да и потеря не так уж велика.
По той же причине, что здесь фамилия Рыкова, в поздних изданиях «Мишеля Синягина» выпало упоминание о Бабеле. В первом издании фраза, о которой идет речь, выглядела так:
Да, конечно, она не была слишком ученая девица, способная с легкостью поговорить о Канте, или Бабеле, или о теории вероятности и относительности.
Здесь потеряно больше, чем в случае с Рыковым. Не по той, разумеется, причине, что Бабель нам симпатичнее Рыкова (хотя это безусловно так), а потому, что если бы в описываемый период председателем совнаркома был не Рыков, а, скажем, Молотов, зощенковская Анна Сидоровна побледнела бы точно так же. Упоминание же Бабеля (рядом с Кантом) заключает в себе и некоторый дополнительный комический, а значит, и художественный эффект.
Из цензурных помарок особенно примечательна такая.
В первом издании «Мишеля Синягина» читаем:
В те годы было еще порядочное количество людей высокообразованных и интеллигентных, с тонкой душевной организацией и нежной любовью к красоте и к разным изобразительным искусствам.
В последующих изданиях из этой фразы исчезло одно только слово: «еще». Логика редактора тут более чем понятна. Если тогда, то есть до революции, было еще порядочное количество людей высокообразованных, интеллигентных и т. д., стало быть, теперь, то есть после революции, таких людей стало гораздо меньше. Понятно, на что намекает автор?
Удивляться тут опять-таки надо не тому, что слово «еще» из этой фразы в последующих изданиях исчезло. Удивляться надо тому, что в первом издании оно каким-то чудом сохранилось. (Как говаривал в таких случаях Булгаков, «не тому надо удивляться, что трамваи не ходют, а тому надо удивляться, что трамваи ходют».)
Другой пример того же рода, тоже из «Мишеля Синягина»:
Отличаясь свободомыслием и имея некоторую, что ли, тенденцию и любовь к революциям, обе старушки не очень обезумели по случаю революционного переворота и изъятия имений от помещиков. Однако младшая сестрица, Марья Аркадьевна, всадившая в это дело около шестидесяти тысяч капитала, все же иной раз охала, и вздыхала, и говорила, что это черт знает что такое, поскольку нельзя ехать в имение, купленное на собственные кровные деньги.
Из последней фразы явно по требованию редактора исчезло слово «кровные». Деньги, нажитые помещиком, хотя бы даже и питающим особую «любовь к революциям», ни в коем случае не могут именоваться кровными.
В рассказе «Врачевание и психика» сидящая в очереди к врачу по нервным болезням «советская мадам в летней шляпке» кидает такую реплику:
— Главное, заметьте, все больше пролетарии лечатся. Очень расшатанный класс... Ну, конечно, наследственность... Ясно... Алкоголизм...
Рассуждение насчет дурной наследственности и алкоголизма, свойственных представителям класса-гегемона, само собой, беспощадно отсекается.
Но что ни говори, это все-таки мелочи, частности, детали.
В иных случаях по мотивам сугубо политическим из зощенковских текстов выпадали (совсем как у Бунина и Булгакова) целые куски и даже эпизоды.
Вот, например, из новеллы «Виктория Казимировна», входящей в цикл «Рассказов Назара Ильича, господина Синебрюхова», выпал такой монолог героя:
И нет, не люблю я полячишек. В натуре у них, знаю, всякие хитрости.
Скажем — баба. Ихняя баба в руку целует. Только взойдешь в халупу:
— Ниц нема, пан...
И сама, стерва, в руку.
Русскому человеку это невозможно.
Мужик ихний — безусловно хитрая нация. Ходит завсегда чисто, бороденка бритая, денежку копит.
Нация их и теперь выясняется. Скажем: Верхняя Силезия... Зачем, пожалуйста, полячку Верхняя Силезия? Зачем же издеваться над германской расой?
Ну, хорошо, живи отдельной державой, имей свою денежную единицу, а к чему же еще такое несбыточное требование?
Нет, не люблю я полячишек...
А вот поди ж ты: встретил польскую паненку — и такая у меня к Польше симпатия пошла, лучше, думаю, этого народа и не бывает.
Да только ошибся.
Объяснять, по каким причинам этот монолог не вошел ни в одно из позднейших изданий «Рассказов Назара Ильича, господина Синебрюхова», я думаю, не приходится. Столь же очевидна причина изъятия из всех позднейших изданий, включая трехтомник 1986 года, и такого рассуждения Назара Ильича:
Вот для наглядности сюжета взять иностранную державу, ну, скажем, Америку... Хорошо-с... Взяли: идет человек по улице, мужик американский, такой же, как и не я... Пальтишко на нем демисезон. Шляпка, полусапожки, может быть, замечательные...
Подходит он демонстративно к стене, поворачивает какую-нибудь там еле зримую фитюльку и:
— Ало? — говорит, — откеда?
Говорит, а сам по камню так и точит нарочно каблучком, не боится, жаба, что сапог испортит.
Ему что? Там богатство и жизненное великолепие Европы. А у нас бедность и блекота.
Конечно, и эти, чисто цензурные, изъятия нанесли весьма существенный урон художественной ткани повествования. Чего стоит одна только фраза: «...идет человек по улице, мужик американский такой же, как и не я...» На первый взгляд удивительное выражение это — прямое следствие невладения правильной, грамотной русской речью. Назар Ильич, вероятно, хотел сказать «Такой же, как я», а сказалось «такой же, как и не я». Точь-в-точь, как другой зощенковский герой хотел сказать, что сердце у него «не так ритмично бьется, как бы хотелось», но от неумения грамотно выражать свои мысли сказал — «не так аритмично», то есть высказал мысль противоположную той, какую хотел выразить.
На самом деле, однако, тут — другое. Назар Ильич этой своей неуклюжей фразой выразил как раз то, что хотел выразить. А именно, что мужик американский, вроде совершенно такой же, ничем особенно не отмеченный обыватель, как и он, Назар Ильич Синебрюхов, на самом-то деле вовсе даже не такой, как он. На самом деле он разительно от него, Назара Ильича, отличается. И вот эту-то, не такую уж простую мысль, для изложения которой мне потребовалось слепить несколько сложных синтаксических конструкций, с вводными предложениями и причастными оборотами, Назар Ильич ухитрился выразить с предельной ясностью, обойдясь всего лишь двумя-тремя словами.
Художественный урон, нанесенный рассказу изъятием только одной этой реплики, очевиден. Но он явился, так сказать, побочным результатом некой акции, отнюдь на эту реплику не нацеленной. Как, скажем, если бы по каким-то важным причинам был взорван мост или снесен дом и при этом погиб какой-то случайный прохожий, оказавшийся к тому же замечательным художником или выдающимся ученым. Ужасно, конечно. Но в высокие планы начальства это отнюдь не входило.
Есть, однако, и другие примеры. Когда огонь по тем или иным фразам, абзацам, а иногда и целым эпизодам велся прицельно. Именно с целью подорвать некие основы мировоззрения художника. В этих случаях урон, нанесенный тексту, деформировал, искажал, а порою и радикально менял изначально присущую художественному зрению писателя концепцию мироздания.