Константина Симонова при рождении назвали Кириллом. Откуда было знать, что он станет картавить и не сможет выговаривать половину звуков собственного имени? Вместо Кирилла у него получалось только Ки-гы. Поэтому он подобрал себе имя, с которым умел управляться. Но картавостью своей дорожил как природной отмеченностью и даже испытывал родственную нежность к таким, как сам, то ли жертвам, то ли баловням невнятного выговора.
Как только на радио появилась техническая возможность точечно исправлять дефекты речи, один отважный режиссер выкинул из прочитанного Симоновым стихотворения «Жди меня» едва-едва намеченные голосом «р» и «л», заменил их образцово произнесенными звуками и стал ждать поздравлений и через шесть веков благодарностей. Но дождался лишь нагоняя. Симонову такое самоуправство очень не понравилось.
Внедренная в радийный обиход хитроумная новинка, от которой пострадал Симонов, в арсенале газетных редакторов существовала всегда. «Бессонный поиск» стража печатных полос совсем не понаслышке запечатлел Александр Твардовский:
Водит носом взад-вперед:
То убавит, то прибавит,
То свое словечко вставит,
То чужое зачеркнет.
К
На тризне плачевной Олега...
Но то, что сошло с рук Пушкину, не сошло Трифонову. Статья появилась под названием «Славим через шесть веков».
За шесть лет до
— Почему вы не сказали мне, что вычеркнули Лакшина?
— Но я же вам все прочитала! — в свою очередь возмущается она.
Набрав воздуха в легкие, поэт отчеканивает, что на всех перекрестках Европы будет трубить о вероломстве «Литературной газеты».
Сотрудница редакции докладывает об этом разговоре редактору отдела. Тот ехидно сощуривается и отвечает репликой из анекдота:
— Нехай клевещет!
К очередному юбилею Победы пришло распоряжение не называть немцев немцами, чтобы не обижать дружественное нам население Восточной Германии. И фронтовики, засевшие в обстреливаемом окопе, стали разговаривать на страницах «Литературки» как заправские генштабисты, поминая какого-то отвлеченного «противника». Но далеко им было до журналистов попавшейся мне на глаза областной газеты, которые одной фразой переиграли всю летнюю кампанию 1941 года: «Нанося противнику поражение за поражением, советские войска отходили на восток».
И конечно, нельзя было в «ЛГ» даже предположить, что из-под пера какого-нибудь советского борзописца может выйти, страшно сказать, «халтура на военную тему». Нет, только не халтура. Разве что «поделка». Чтобы, не дай бог, не выдать страшной тайны идеологическим врагам.
Как-то в одном купе мы возвращались с юга, из Дома творчества, с линотипистом нашей типографии. Много о чем успели переговорить. Наконец он по-дружески стал мне советовать:
— Вам, редакторам, надо быть посмелее.
А казалось, он должен был представлять, что происходит в кабинетах, мимо которых каждый день топал на свое рабочее место, раз уж видел, какой правкой пестрят газетные полосы. Что это могло значить — быть посмелее?
Мой коллега по музею Маяковского Владимир Федорович Земсков, работавший одно время в Институте мировой литературы, рассказывал о своем знакомце, который долго накручивал себя, собираясь с силами, чтобы смело и нелицеприятно отозваться на институтском собрании о трилогии Федора Панферова «Волга-матушка река». Конечно, перед самым собранием выпил для храбрости и потребовал слова. Вышел на трибуну, дико огляделся и врезал:
— «Волга-матушка река» Федора Панферова — говно! — мотнул головой и добавил: — А теперь можете меня расстреливать к такой-то матери! — и, не дожидаясь исполнения собственного приговора, по стеночке вышел из зала.
Ругать или хвалить новый роман, повесть или подборку рассказов, обойти их молчанием, дать два разных мнения или один кисло-сладкий отзыв — это решалось не редактором и даже не редколлегией, а заключительным словом на ней Александра Чаковского. Сам Сырокомский, первый зам. главного, обладал только совещательным голосом. Вышел, например, роман Юрия Бондарева «Берег». И Сыр начал говорить, что надо отнестись к нему по-хозяйски, как это было недавно с «Белым пароходом» Чингиза Айтматова, когда мы организовали целую серию статей.
— Ничего подобного, — возразил Чак. — Нам нужно откликнуться, потому что это Бондарев, но сдержанно. И дать понять: то, что было позволено Бондареву, не будет позволено больше никому.
Думаю, что и Чак только повторил то, что ему передали откуда-то сверху. Скорее всего, от Суслова, который всегда мог сослаться на Брежнева. А Брежнев прошамкал бы оставшуюся от Сталина присказку «Есть мгнение...».
— Допустим, я буду столь же смел, как нелицеприятный критик Федора Панферова, — стал оправдываться я перед тружеником типографии. — И для начала подобью автора статьи исправить «поделку» на «халтуру». О крепком словце и мечтать нечего. Об него споткнется уже машинистка. Но ведь подписанная мною статья с «халтурой» ляжет сначала на стол заведующего отделом, и он, прежде чем завизировать ее, будет читать слово за словом, вычеркивая и вписывая все, что сочтет нужным. Следующим проделает ту же процедуру редактор отдела. Только после этого за статью примется заместитель ответственного секретаря. Сам ответсек на стене кабинета держит эстамп, изображающий садовника, заботливо подстригающего крону дерева. Но за столом орудует исключительно топором. «Вырубить» абзац или страницу — его право, которое он понимает как святую обязанность. Почему же замы должны отставать?
Не беда, что во все стороны летят щепки и за ними уже не видно леса, зато и самом настырному придире придраться будет не к чему.
Таня Архангельская попросила Андрея Битова поздравить с юбилеем ленинградского литературоведа Бориса Ивановича Бурсова. Андрей Георгиевич написал то ли страничку, то ли полторы... Рукопись прошла обычным редакционным путем и легла на полосу. Битов сказал Тане:
— У вас работают настоящие профессионалы. В заметке была единственная мысль, так ее вырезали точно по контуру.
Но мы с вами добрели пока только до секретариата. Отсюда статью, если не выбросят в корзину, могут завернуть в отдел для доработки или отправить в типографию. Из типографии она возвращается в гранках к своему редактору. Тот вычитывает гранки, правит по новой, подписывает и отдает на подпись своему же заведующему отделом. Далее гранки читает, правит по-своему, согласовывая с другими материалами номера, и подписывает выпускающий редактор. Затем, уже на полосе, расписываются корректура, проверка, снова первый редактор и выпускающий редактор. Выправленную полосу еще раз читает редактор, смотрят и обсуждают заместители главного редактора и члены редколлегии. Всем им заносят оттиски в кабинеты. Наконец, когда выходит чистая, без поправок полоса, ее отдают на чтение и подпись «свежей» голове. А впереди еще маячит цензор. Но там, где потрудились всем скопом редакторы-профессионалы, обычно ему делать нечего.
<...>
Итак, любой материал, вплоть до самого ничтожного, мог появиться в газете только после тринадцати полноценных подписей. И каждый подписант, оберегая себя, еще и подстраховывал всех остальных. Так что у «халтуры» в кавычках не было никаких шансов проскочить через частокол редакторских перьев, в отличие от той же халтуры без кавычек, и не только на военную тему.
Но и это еще не всё. Чак не оставлял своей подписи на полосах, но читал их не менее придирчиво, чем самый трезвый цензор.
Так, взглянув на газетную страницу, которая называлась «Был ли убит отец Достоевского?», Александр Борисович распорядился убрать из заголовка желтизну. А надо сказать, что статья театрального художника Георгия Федорова, всерьез занявшегося Достоевским, в терминах Чаковского, была гораздо желтее названия. Автор не сомневался, что отец Достоевского не был убит собственными крепостными, а умер своей смертью, от апоплексического удара. Но кто такой Федоров, чтобы пересматривать устоявшуюся версию. Пришлось Алле Латыниной уговаривать Валерия Кирпотина, достоевсковеда с
— Вы думаете, мне легко на старости лет пересаживаться из одного седла в другое?
Ну что же, естественный заголовок «Отец Достоевского не был убит» забраковали на редакционном конвейере из-за недвусмысленности. Компромиссный — «Был ли убит отец Достоевского?» — отверг главный редактор из-за двусмысленной желтизны. В итоге статья вышла под названием для дальтоников — «Домыслы и логика фактов». Здесь, конечно, уже никакой желтизны — одна серость.
На воспоминания В. Радзишевского откликнулась в «Новом мире» работавшая одновременно с ним в «Лит. газете» Алла Латынина. В реплике отдела «Комментарии» «Как дышалось в „Литгазете“?» она критикует Радзишевского за преувеличенное изображение системы прохождения статей в газете. Она пишет: «Есть вещи, которые в воспоминаниях Радзишевского обидны и мне. Когда он, например, оправдываясь перед гипотетическим собеседником за недостаток смелости, пишет, что в „Литгазете“ контроль начинался уже с заведующего отделом, который, прежде чем завизировать статью, „будет читать слово за словом, вычеркивая и вписывая все, что сочтет нужным“, я не могу не подумать о том, что в течение по крайней мере семи лет, когда после ухода Кости Черного Радзишевский занял его место, я визировала его статьи и ни разу ни слова оттуда не вычеркнула — не то чтобы вписывать» (Новый мир. 2008. № 4. С.159—167).