Не должно мешать свободе
нашего богатого и прекрасного языка.
А. Пушкин
Большинству писателей свойственно ярко выраженное страстное и пристрастное — я бы сказал, избирательное — отношение к словам родного языка.
В воспоминаниях о Льве Толстом старший сын писателя Сергей Львович рассказывает, что его отец не любил и никогда не употреблял таких слов, как «молвил», «зря», «словно», «сниматься» (в смысле — фотографироваться). Значит ли это, что при всем нашем огромном уважении к гениальному художнику мы станем объявлять эти слова чуждыми русскому языку? Конечно, нет. Пушкин, например, в стихах и прозе 85 раз пользовался словом «молвить». Охотно применял великий поэт и оборот «словно»...
В 1915 году Александр Блок решительно отверг слово «принципиальный». В своей записной книжке он возмущенно спрашивает: «...что значит — принципиально? Такого и понятия-то нет: это — выработанный жаргон». Вряд ли сейчас даже самый горячий поклонник поэзии Блока решился бы утверждать, что выражение «принципиальный» не свойственно русскому языку...
Уже после Октябрьской революции Демьян Бедный опубликовал стихотворение «Кар-раул», в котором слово «сберкасса» — наряду с другими тогдашними неологизмами — приводится как образец «порчи языка».
Биографы Сергея Вавилова рассказывают, что президент Академии наук (не только выдающийся ученый, но и автор превосходно написанных научно-популярных книг) терпеть не мог вспомогательный глагол «является». «О чем угодно можно сказать по-русски без „является“», — утверждал Вавилов.
За последние годы опытные литераторы нередко признавались в печати в том, что можно назвать лексической идиосинкразией (то есть ярко выраженной антипатией к отдельным словам). Приведу только некоторые примеры. Евг. Книпович не приемлет прилагательного «проблемный». Она пишет: «Кто только выдумал это фонетически и лексически чудовищное слово!» Лев Гумилевский резко протестует против глагола «впечатлять». Мих. Лифшиц обрушился на слово «видение». Это — «смешное и совершенно не свойственное русскому языку слово», — безапелляционно заявляет он.
Во всех этих высказываниях надо отличать естественное для писателя субъективное отношение к тому или иному слову от его обобщающих деклараций на этот счет. Конечно же, Мих. Лифшиц вправе не употреблять слово «видение». Зачем, однако, объявлять его «совершенно не свойственным русскому языку»? Случайно ли, что телевидение стало одним из распространеннейших слов нашего языка?
Я привел только несколько запомнившихся примеров неприятия литераторами отдельных слов. В своей книге «Живой как жизнь» Корней Чуковский упоминал о Гладкове, настойчиво возражавшем против слова «изморозь», о Лескове, требовавшем изгнания из русского языка таких слов, как «интеллигенция», «оккупация», «эвакуация», убедительно показывает «вкусовой» характер ряда писательских высказываний на подобные темы. А что если сейчас провести по этому же вопросу анкету среди тысячи современных литераторов. Нетрудно догадаться — в ответах будет царить немалая разноголосица. Руководить культурой речи никак нельзя, опираясь на импрессионистические оценки слов. Развитие языка, если смотреть в корень этого серьезнейшего вопроса, — процесс более сложный.
«Смотреть в корень!» — так озаглавлена статья П. Антокольского, в которой поэт утверждает, что слово «уцененный» и оборот «думается» — наряду с некоторыми другими словами — относятся к уродствам языка и «прочему вздору, мертвящему нашу речь» (см. «Литературную газету». 1965. № 7). Пафос статьи хочется от всей души приветствовать, но приводимые в ней примеры, к сожалению, обусловлены все той же лексической идиосинкразией.
Попытаемся разобраться. «Уцененный» не принадлежит ни к числу «вульгарных неологизмов», ни к неграмотным оборотам речи. В нашем языке это слово существует давно, в чем можно убедиться, обратившись к словарю Даля, где оно зарегистрировано не как областное, а как общерусское. На протяжении более столетия этим словом как термином пользовались сотни тысяч работников торговли и экономисты. Естественно, что и в современных толковых словарях оно приводится не с пометой «просторечие», а с указанием на то, что это слово — профессиональное.
В нашей стране, где трудятся люди не менее десяти тысяч специальностей, где осваиваются по крайней мере 450 разнообразнейших научных дисциплин, вопрос о широком проникновении и профессиональной, и технической лексики в общенародный язык стоит достаточно остро. Это, равно как и другие не менее важные проблемы, следует обсуждать, осмысляя процессы, происходящие в современном русском языке, и ту роль, которую может сыграть в этом деле наша литература.
Нелепо оценивать «эстетичность» и «неэстетичность» слов изолированно от их контекста, ибо в зависимости от этого явственно меняется весь характер их эмоционального воздействия. Еще в начале прошлого века Гюго в своем знаменитом стихотворном манифесте объявил: нет слов-патрициев и слов-плебеев! Советская поэзия пошла значительно дальше, показав с неопровержимой наглядностью, что не существует для нее деления на так называемые «поэтические» и «непоэтические» слова, что любые обороты, даже сухие специальные термины, могут засиять чистейшим поэтическим светом, окажись они в соответствующем контексте.
Поясню примерами.
Вряд ли кому-либо покажутся сами по себе поэтичными такие слова, как «автоген», «химкомбинат», «машиностроительный», и все же для большинства читающих поэму Н. Дементьева «Мать» и в ней сцену похорон — «мы проходим, работоупорные жители, мимо ясных от яркого света громад. Автогеном мерцает машиностроительный. Равномерно работает химкомбинат» — эти как будто сугубо прозаические слова начинают (по выражению К. Паустовского) «излучать поэзию».
Я слышал в авторском чтении превосходное стихотворение А. Межирова «Календарь». И неожиданно в его ритме неуклюжее слово «переформировка» приобрело для меня музыкальность и свежесть. Невольно вспомнилось, что и такое весьма протяженное (в десять слогов!) причастие, как «кровоостанавливающая» (оно, казалось, совсем не «лезет в стих»!), придало особое ритмическое очарование стихотворению Бориса Пастернака «Марбург».
Никакой эстетической симпатии к термину «уцененный» я, конечно, не испытываю. Но все же доведись мне встретить это слово не в витринах магазинов, не в контексте обличительной статьи П. Антокольского, а среди лирических строк того же поэта, оно — можно почти не сомневаться — зазвучит для моего слуха и сознания совсем иначе. Нет, никогда не надо пренебрегать возможностями, заложенными в слове, особенно если оно «работает» больше ста лет и — что самое главное — никак не противоречит здоровым тенденциям развития языка...
Я хочу быть правильно понятым. Сказанное мною не означает, что тем самым снимается проблема «уродливых слов». Ни в какой степени нельзя преуменьшать значительности и неотложности задачи очищения нашего языка от сорняков и несообразностей речи. Не следует также думать, что поэзия способна облагораживать и «воскрешать» любое слово. Разумеется, это не так. Контекст нередко решает судьбу слова. Но и судьба контекста часто зависит от характера слов, выбранных автором.
Талантливый прозаик Артем Веселый пытался ввести в язык слово «прошляк» (в значении «историк»). Из этой попытки, естественно, ничего не вышло и выйти не могло. Никакой контекст (даже самый поэтичный) не способен оживить слово, которое ассоциируется не с отвлеченным понятием «прошлое», а с ругательным словом — пошляк. Не может существовать в языке и такой неологизм из «Добровольцев» Евг. Долматовского, как «сердцеворот» (в герценовском смысле: кружение сердца). Неологизм, вопреки замыслу автора, вызывает не те ассоциации, на какие рассчитан.
Острая реакция на смысловые ассоциации характерна для каждого настоящего художника. Однако чем глубже мы вдумываемся в характер этой реакции, тем яснее становится, что в подавляющем большинстве это определяется ситуационным контекстом слова. В той же статье П. Антокольский с издевкой — на мой взгляд, вполне справедливой, — осудил словцо «приветик». Но разве в этом случае уместно говорить об уродстве языковом? Нет. С точки зрения фонетики и морфологии здесь все благополучно. Между тем слово «приветик» у нас ассоциируется с бытом и образом мышления определенной категории обывателей, его облюбовавших. Художник не просто воспринимает слово как таковое. Он как бы видит тех, в чьих устах оно становится своего рода типическим выразителем определенного строя чувств.
«В разговоре он употреблял слова, свойственные маленьким актерам, — „волнительно“, „на полном серьезе“, „на интиме“ — и думал, что это очень тонко и придает его речи изысканность», — так характеризует К. Паустовский одного из персонажей своей повести «Дым отечества».
Существуют две категории слов, вызывающих вполне сознательную антипатию художников. Во-первых, это слова, которые опошляют то, что они обозначают. Во-вторых, это слова, которые сами опошлены теми, кто их произносит.
Что касается слов опошляющих, то здесь у нас нет никаких сомнений: они, действительно, должны быть изгнаны из литературного языка. Но на вопрос — как быть со словами опошленными? — вряд ли возможен универсальный и однотипный ответ. Среди них нетрудно найти немало нужных и общественно значимых слов, не против которых, а за которые надо бороться с теми, кто их дискредитирует.
Широко известны успехи математической лингвистики. Методами точных наук она пытается создать особый язык, предназначенный быть посредником между человеком и кибернетической машиной. Но разве не так же важно применять методы подлинно научной филологии там, где дело касается совершенствования родного языка, великого языка-посредника между народами нашей страны? Увы, рассуждения по вопросам культуры речи нередко все еще находятся (как правильно отмечал академик В. Виноградов) на уровне дилетантских высказываний.
Пока речь идет об истории русской лексики, мы все готовы примириться с неизбежным процессом семантических превращений слов. С тем, что прилагательное «прелестный», звучавшее отрицательно в начале ХVIII века, приобрело противоположное значение в XIX столетии. С тем, что слово «позор», некогда означавшее зрелище, постепенно стало синонимом чего-то постыдного. С тем, что борьба между христианами и язычниками в древнем Риме неожиданно нашла свое косвенное отражение в таких словах, как «кретин» и «поганый». Все это кажется нам не только любопытным, но и поучительным, ибо этим «превращениям смысла» можно найти убедительные историко-социологическое объяснение.
Почему же, как только речь заходит не об истории языка, а о его современном состоянии, мы словно забываем, что его развитие продолжается, и — подобно П. Антокольскому — неожиданно начинаем возмущаться, обнаружив семантический сдвиг в глаголе «переживать». Этот сдвиг, — как еще три года назад справедливо подчеркивал Корней Чуковский, — по всей вероятности, уже необратим. Так надо ли снова возвращаться к этому вопросу? Стоит ли топтаться на месте, перечисляя из года в год те же коробящие нас слова и обороты речи?
Конечно, не стоит. Согласимся с призывом П. Антокольского — «не обольщаться тщетными наблюдениями всякого рода искажений, бытующих в живой разговорной речи». Эти наблюдения тщетны не потому, что их недостаточно, а оттого, что наблюдатели обычно смешивают закономерные изменения в языке с незакономерными, путают мнимые искажения речи с ее реальными извращениями.
Вот почему так необходим разговор не об отдельных словах и словечках, а о самих принципах, позволяющих отличать действительные уродства языка от кажущихся его неправильностей. Вот почему так важно осмыслить не только лингвистические, но и социально-психологические закономерности закрепления в языке (или исчезновения из него) многих оборотов и новообразований.
Под этим широким социально-психологическим углом зрения история русского литературного языка послеоктябрьской эпохи — и писательского в первую очередь — пока еще, к сожалению, очень мало разработана. А как она нужна всем нам!
Будем помнить, что «служба языка» — это не только свисток «орудовца», следящего за соблюдением правил движения слов. Это не только борьба за чистоту языка. Это прежде всего — неустанная забота о том, чтобы наш богатый и прекрасный язык действенно и безотказно служил разнороднейшим запросам современности.