III
В редакцию широко известного и вполне уважаемого детского журнала писатель принес свой перевод сказки Карела Чапека. Это была прелестная сказка о старом разбойнике Мерзавио, который вздумал дать своему сыну светское воспитание. Мальчика отдали в монастырь, где святые отцы научили его говорить «трешарме» и «сильвупле», обучили всяким реверансам, менуэтам и приличным манерам. Выучили даже сморкаться так, чтобы «звук был тонкий, словно у флейты, или нежный, как у кларнета, а не трубить, как контрабас, фагот, фанфара или иерихонская труба, корнет-а-пистон или автомобильный клаксон, как обычно это делал старый Мерзавио».
Прошли годы, и вот старый Мерзавио собрался помирать, и призвал к себе единственного сына, чтобы передать ему свое дело:
— Дорогой отец, — воскликнул юный Мерзавио, падая на колени, — да хранит вас господь долгие годы на радость ближним и к несказанной гордости вашего потомства!
— Легче, парень, — сказал старый разбойник. — Сегодня я отправляюсь в пекло, и нет у меня времени на твои фигли-мигли. Думал я, что оставлю тебе такое наследство, чтобы ты мог жить без забот. Но, разрази меня гром на этом месте, настали, видно, для нашего ремесла последние времена!
— Ах, батюшка, — вздохнул юный Мерзавио, — я и понятия не имел, что вы терпите нужду!
— Эхма! — пробормотал старик. — Видишь ли, у меня подагра. Приходилось работать поближе к дому. А ближайший большак купцы, прохвосты, всячески объезжали. Самое время, чтобы моим делом занялся кто-нибудь помоложе.
— Дорогой отец, — пылко сказал юноша, — клянусь вам всем на свете, что буду продолжать ваше дело, и обещаю исполнять его честно, с любовью и со всею учтивостью.
— Не знаю, как выйдет с учтивостью, — проворчал старик. — Я-то лично, правда, резал только тех, которые брыкались. Но кланяться, сынок, никому не кланялся. Понимаешь, в нашем деле это как-то не годится.
— А какое же, дорогой отец, ваше ремесло?
— Разбой, — сказал старый Мерзавио и скончался.
Так очень юный, очень вежливый, очень обходительный и благовоспитанный джентльмен стал разбойником. Естественно, учтивые манеры несколько осложнили его разбойничью деятельность. На большой дороге он вел себя в высшей степени странно и необычно:
Короче говоря, это была совершенно очаровательная, очень смешная сказка. Она никогда прежде не публиковалась на русском языке, и в редакции журнала сразу же решили ее печатать. Сомнение вызвало одно место.
Однажды, когда юный Мерзавио находился на большой дороге при исполнении своих служебных обязанностей и остановил покрытый брезентом возок какого-то торговца, брезент развернулся, из-под него вылезла толстая бабка, подбоченилась и обрушила на учтивого разбойника поток ругательств:
— Ах ты антихрист, ах ты бандит, безбожник, безобразник, башибузук, ворюга, взломщик, висельник, ах ты грешник, головорез, грубиян, ах ты грабитель, дармоед, ежовая голова, еретик, живоглот, ах ты злодей, зверь, ах ты Ирод, изверг, идол, ах ты Каин, кровопивец, каторжный, ах ты лентяй, лодырь, людоед, как ты смеешь нападать на честных и почтенных людей?
— Простите, мадам, — растерянно пролепетал Мерзавио, — я не имел представления о том, что в карете есть дама...
— Оно сразу видно, что есть, — продолжала торговка, — и еще какая дама!.. Ах ты Махамет, мракобес, негодник, нехристь, нахал, оболтус, озорник, ах ты преступник, паршивец, плут!..
— Тысячу извинений, мадам, если я вас напугал! — умолял Мерзавио в ужасном смущении. — Трешарме, мадам, сильвупле, заверяю вас в своем искреннейшем сожалении, что, что...
— Убирайся отсюда, безобразник, — кричала достойная дама, — пока я тебе не сказала, что ты поганец, пустопляс, пропащий человек, разбойник и Ринальдо Ринальдини, сатана, тюремная птица, трус, тигр, татарин, турок, тиран и уголовник!..
Продолжения юный Мерзавио уже не слышал, потому что пустился наутек и остановился только на самых Брендах. Но и там ему все еще казалось, будто ветер доносит что-то вроде:
— Весь этот набор ругательств — «бандит, безбожник, эгоист, язва», — все это надо будет убрать! — безапелляционно заявил редактор.
— Как весь? — изумился переводчик.
— Ну может быть, два-три самых безобидных удастся оставить.
— Но ведь тогда это будет уже не Чапек! И пропадет весь комизм этой сцены. Ведь все дело в сочетании ругательств и совсем безобидных слов, вроде «Ринальдо Ринальдини» или «озорник». Потом, вы, вероятно, не заметили, она ругается по алфавиту...
— Отлично заметил! — уязвленно возразил редактор. — Это решительно ничего не меняет. Мы не можем обогащать лексикон наших читателей такими «перлами».
— Ну что за беда, если даже лексикон двенадцатилетних сорванцов, которые наверняка знают словечки похуже этих, обогатится такими ругательствами, как «грешник», «эгоист» или «ежовая голова».
— Во-первых, незачем обучать детей даже безобидным ругательствам. А во-вторых, вы просто не знаете их психологии. Они немедленно начнут подбирать другие ругательства, как вы говорите, похуже этих, начинающиеся с тех же букв. То, что эта ваша дама ругается по алфавиту, только усугубляет дело...
Такой примитивно-педагогический взгляд на воспитательную роль литературы распространен чрезвычайно. В основе этого взгляда — наивная убежденность, что, если в кинофильме пьют, человек, посмотревший такой кинофильм, непременно сопьется, а если в рассказе курят, ребенок, прочитавший такой рассказ, непременно станет заядлым курильщиком. Наиболее последовательные сторонники этого взгляда пишут письма в редакции газет, предлагая запретить и изъять из библиотек «Тома Сойера» и «Сказки дядюшки Римуса». Наименее последовательные и наиболее искушенные ограничиваются борьбой за чистоту литературного языка.
— Дурной поступок, — говорят они, — может быть изображен в определенном свете. Он может и не стать заразительным примером. Все зависит от позиции автора, от моральной атмосферы книги. А дурное слово мгновенно становится «достоянием» читателя, неизбежно входит в активный запас его слов. Поэтому писатель, в особенности пишущий для детей, должен тщательно и скрупулезно очищать язык своих произведений от всякого рода нелитературных языковых наслоений.
Действительно, не очень хорошо посредством художественной литературы вводить в обиход ребенка ругательства или жаргонные, «блатные» словечки. Но в том-то и дело, что те или иные нелитературные, жаргонные выражения или неологизмы, употребленные писателем, как правило, не входят в активный запас слов читателя, вообще не выходят за рамки данного произведения. Даже наиболее талантливые и запоминающиеся.
Можно ли Маяковского упрекать в том, что неологизмы, которые он вводил в свои стихи, — «вылюбил», «выжиревший», «изъиздеваюсь» и т. п. — неудачны, так как они-де не привились, не вошли в обиход живого разговорного языка?
Конечно, нет! Никому даже в голову не приходит бросать подобные упреки. Это один из основных законов художественного творчества. Смысл употребления этих слов исчерпывается той художественной функцией, которую они несут в живой ткани данного поэтического текста. Точно так же никому никогда в голову не придет упрекать Гоголя в том, что придуманное им слово «взбутетениванья» неудачно, поскольку оно не стало общелитературным.
— Ну хорошо, допустим. Но правомерно ли распространять те же художественные принципы на литературу, адресованную детям? — могут возразить мне. — Не случайно ведь тот же Маяковский в своих стихах для детей не пользовался неологизмами, писал понятным, правильным, чистым литературным языком.
Да, Маяковский писал для детей не так, как для взрослых, иначе. Но и в детских своих стихах он оставался самим собой. И тут он не боялся неологизмов, и весьма вольно обращался с падежами, не опасаясь при этом, что маленькие его читатели станут говорить вместо «крошка» — «кроха», вместо «мест» — «местов», вместо «дел» — «делов» и т. п.
Маленький читатель прекрасно чувствует особую художественную функцию всех этих языковых вольностей и отклонений от языковой нормы.
Писатель, который перевел на русский язык сказку о разбойнике Мерзавио, отказался сохранить в списке «ругательств» только два-три. Но и редактор был непреклонен. Сказка так и не появилась в журнале. Она вышла в свет гораздо позже, в книге, выпущенной Детгизом. Редакторы Детгиза оказались не столь суровыми.
Историю, происшедшую с юным Мерзавио, я рассказал не только для того, чтобы увеличить число примеров редакторского произвола или редакторского пуризма.
Редактор-пурист, редактор, стремящийся очистить произведение от так называемых «нелитературных выражений», от «грубостей» и т. п., сплошь и рядом уподобляется юному Мерзавио, который от чистого сердца пытался вести дело, доставшееся ему от отца, «честно, с любовью и со всей учтивостью».
Изо всех сил стремится такой редактор, чтобы редактируемое им произведение стало лучше. Сплошь и рядом он вполне искренне убежден, что проделанная им работа принесла прекрасные плоды. Ему и невдомек, что его усилия, точь-в-точь как это было с юным Мерзавио, приводят к прямо противоположному результату.